Лотреамон. Песни Мальдорора
сторінка №3
...рой из нее высовывались, как глисты из вонючей жижи,несколько голов, - высовывались боязливо и в тот же миг скрывались вновь,
дабы спастись от наказанья. Ослушнику грозил удар карающей пяты по
переносице, но люди - не рыбы, как обойтись им без глотка воздуха! А
впрочем, если не рыбье, то лягушечье существованье влачили они, плавая в
этом чудовищном болоте. Когда же рука Творца пустела, он шарил ногою и,
зацепив за шею острыми, как клещи, когтями следующую жертву, выуживал ее из
красного месива - чем не отменный соус! Всех, всех ждала одна участь: первым
делом Творец откусывал каждому голову, затем отгрызал руки и ноги, а
напоследок сжирал туловище, - собирал без остатка с костями вместе. Покончив
с одним, брался за другого, и так всю вечность; час за часом. Лишь изредка
он отрывался, чтобы возгласить: "Раз я вас сотворил, то волен делать с вами,
что хочу. Вы невиновны предо мной, я знаю, но никакой вины не надо; я потому
вас истязаю, что ваши муки - мне отрада". И жуткий пир возобновлялся, и
череп вновь трещал под челюстями, и комья мозга застревали в бороде. Что,
читатель, верно у тебя самого потекли слюнки? Верно, и ты не прочь отведать
свеженького, аппетитного мозга, только что извлеченного из головы славной
"рыбки"? Ужас сковал меня пред этим виденьем, я не мог вымолвить ни слова,
не мог пошевельнуться. Трижды готов был рухнуть, как мертвец, но трижды
удерживался на ногах. Меня бил озноб, внутри все кипело и клокотало, будто
лава в жерле вулкана. Я задыхался, словно стальной обруч стиснул мне грудь;
когда же, вне себя от страха и удушья, я стал хватать ртом воздух, то из
моих разверстых уст исторгся крик... пронзительно-надрывный крик, такой, что
я его услышал! Тугие жгуты, стягивавшие слух, ослабли, барабанная перепонка
затрещала под напором того воздушного потока, что, хлынув из моей груди,
разлился далеко окрест. Стена врожденной глухоты рухнула разом. Я слышал! Я
обрел недостававшее пятое чувство. Но, увы, оно не принесло мне радости! Ибо
если с тех пор я начал различать человеческий голос, то каждый раз при этих
звуках меня пронзала боль с такою же страшною силой, как тогда, когда
оцепенев, взирал я на муки невинных жертв. Стоило кому-нибудь заговорить со
мною, как все, что открылось мне в потаенной глубине небес, вновь оживало
пред глазами и речь сородича была лишь отзвуком того неистового крика, что
потряс все мое существо. Я не мог отвечать, передо мной вновь всплывало
жуткое кровавое болото, и волосы вставали дыбом от стонов, подобных реву
дикого слона, с которого живьем сдирают кожу. А когда с годами я лучше узнал
Человека, то к чувству жалости прибавилась бешеная ярость, - разве не
достойно ее жестокое чудовище, способное лишь изрыгать хулу да изощряться в
злодеяньях. И к тому же беззастенчиво лгать, что зло среди людей большая
редкость! Но все это в прошлом, и я уже давно зарекся вступать в беседу с
человеком. А каждый, кто приблизится ко мне, пусть онемеет, пусть ссохнутся
его голосовые связки, чтобы не смел прельщать меня красивыми речами и
изливать предо мною душу в словах, подобных соловьиному пению. Пусть
смиренно сложит руки на груди, опустит очи долу и молчит, да, пусть хранит
священное молчание. Довольно я настрадался, когда меня днем и ночью, словно
свора псов, терзали кошмары и воскресало открывшее мне тайну бытия виденье,
- одна лишь мысль о том, что эта пытка повторится, мне претит. О, знайте:
сорвется ль с гор лавина, возопит ли в выжженной пустыне львица, оплакивая
смерть детенышей, иль затрещит столетний дуб, сокрушенный небесным огнем,
иль смертник возопит в темнице пред тем как положить главу под гильотину,
или гигантский спрут, торжествуя победу над жертвой кораблекрушения или над
неосторожным пловцом, подымет шторм на море - знайте, все эти звуки во сто
раз приятнее для слуха, чем гнусный голос человека!
(9) Сию малую живность люди кормят даром. Не из корысти, а из страха.
Да и как же не бояться: коли это прожорливое насекомое не насытится - а всем
явствам и питиям предпочитает оно кровь, - то может волшебным образом
увеличиться до размеров слона и, как бешеный слон топчет хрупкие колосья в
поле, в гневе растоптать неугодных ему. Вот почему его стараются всячески
ублажить, заискивают перед ним по-собачьи и почитают несравненно больше
любой иной божьей твари. Человеческая голова служит ему троном, на коем оно
величественно восседает, вонзив когти в кожу. Когда же, достигнув
преклонного возраста, оно чрезмерно жиреет, его, как то было принято
поступать со стариками у одного из древних народов, убивают, дабы избавить
от мучительных старческих недугов. Хоронят его с почестями, как героя, и
достойнейшие граждане несут его гроб на плечах до самого кладбища. Могильщик
проворно засыпает могилу под цветистые речи о бессмертии души, тщете земной
жизни и неисповедимой воле Провиденья, и наконец, мраморная плита завершает
путь обретшего вечный покой труженика. Толпа скорбящих расходится, и ночная
тьма опускается на кладбищенские стены.
Утрата тяжела, нет слов, но все же... не падайте духом, люди: дорогой
усопший позаботился в утешение вам наплодить миллионы потомков; они грядут,
эти бойкие отпрыски, они не замедлят превратиться из драчливых озорников в
прекраснейших, почтенных, смиренных видом и свирепых духом вшей. Наш
благодетель предусмотрительно отложил уйму крохотных яичек, надежно
прикрепив их к вашим волосам, чтобы растущие личинки могли высасывать
вдоволь питательной влаги из волосков. А в должный срок из этих гнид-яиц
проклюнутся детеныши. И можете за них не опасаться: уж эта молодь быстро
усвоит житейскую науку, и вы скоро получите тому весьма ощутимое
доказательство, когда они испробуют на вас свои коготки и зубки.
Известно ли вам, почему вши довольствуются вашей кровью, а не
прогрызают череп? Нет? Так я скажу вам: лишь оттого, что не хватает сил. Но
если бы размер их челюстей соответствовал их неуемным аппетитам, они, вне
всякого сомнения, изгрызли и сожрали бы все: мозг и глазные яблоки, мускулы
и кости - все ваше тело без остатка. Все за один присест. Вооружитесь
микроскопом и разглядите попристальнее хоть одну вошь из шевелюры
какого-нибудь оборванца: что, разве я не прав? Беда этих головорезов лишь в
том, что они не вышли ростом. Верно, в рекруты их бы не взяли: таких
коротышек бракуют. Но горе кашалоту, если он вздумает вступить в
единоборство с вошью. Хоть он и гигант, но будет обглодан во мгновение ока.
И кончика хвоста не останется. Слон скорее даст себя одолеть. Но не вошь! Но
не стоит и пытаться справиться с нею. У вас на руке растут волоски -
берегитесь! Ваша рука из плоти, крови и костей - берегитесь! Миг - и
захрустят, точно в железных тисках, пальцы. Исчезнет, точно ее и не было,
кожа. Упованьям вшей не дано исполниться. И все же, завидев вошь, обойдите
ее стороною, она из тех, кому следует класть палец в рот. Не то можно
жестоко поплатиться. Такое уж бывало. Что ж, хотя, разумеется, я был бы рад
когда бы вши могли досадить людям побольше, но и то, что делают они сейчас,
немало.
Доколе, человек, ты будешь поклоняться трухлявому идолу, этому твоему
богу, которого не пронять ни молитвами, ни щедрыми жертвоприношениями? Ты
благочестиво украшаешь ее алтари цветами, ты приносишь на них полные чаши
дымящейся крови и нежного мозга - и что же взамен? Что взамен - разве бури,
смерчи и землетрясения не терзают землю и ныне, как с начала мира? Ты же,
видя, что он равнодушен и глух, почитаешь его еще усерднее. Не потому ли,
что не ведаешь, насколько он силен, и полагаешь, будто платить презрением за
поклоненье и покорство вправе лишь некто всемогущий? Такая же точно причина
побуждает все населяющие землю народы - хоть и имеют они собственных
кумиров: одни чтут крокодила, другие продажную женщину - при одном лишь
внушающем священный ужас имени твоем, о Вошь, согласно преклонять колени
пред изваяньем божественного кровопийцы и безропотно лобызать свои цепи.
Если же какое-нибудь племя не пожелает раболепствовать и в дерзости своей
дойдет до бунта, ему не миновать возмездия, гнев неумолимого божества,
словно ураган груду мертвых листьев, подхватит и сметет с лица земли
ничтожных гордецов.
О чахлоокая Вошь, доколе реки несут свои воды в бескрайние моря, доколе
светила небесные свершают свой путь по неизменным орбитам, доколе не знает
предела всепоглощающая пустота эфира, доколе люди истребляют друг друга в
нещадных войнах, доколе карающий небесный огнь обрушивается на своекорыстный
мир, доколе человек не познает Творца, доколе будет смеяться ему в лицо и
презирать его, хотя бы и не беспричинно, - незыблемой пребудет твоя власть
над вселенной. Приветствую тебя, восходящее солнце, божественный
освободитель*, неуловимый враг рода человеческого. Вели грязной похоти все
вновь и вновь завлекать человека в свои смердящие объятия и клясться ему
нерушимыми клятвами в верности на веки вечные. Не погнушайся и поцеловать
край засаленного платья сей распутницы - ее услуги того стоят. Ведь не
прельсти она человека своими смачными персями, тебя бы не было на свете, ибо
ты - плод их животворного совокупления. Ты порожденье грязи и порока! Да не
посмеет же твоя мать покинуть ложе человека, да не вздумает скитаться по
миру в одиночку, или она погубит свое собственное детище. Пусть вспомнит,
как долгих девять месяцев вынашивала тебя в своей утробе, в сыром тепле, в
пахучей темноте, - так неужто же все существо ее не содрогнется при мысли о
том, что милая безобидная крошка, рожденная ею и превратившаяся в не
знающего жалости хищника, может по ее же вине распрощаться с жизнью! О
венценосная грязь, не лишай меня счастья злорадно наблюдать, как зреют и
исподволь крепнут все новые поколения прожорливых твоих деток. Для этого, ты
знаешь, тебе лишь стоит поплотнее прижаться к чреслам человека, и никто не
упрекнет тебя в бесстыдстве, ведь он - супруг твой...
Ну вот, хвалебный гимн вшам закончен, мне остается лишь прибавить, что
я приказал вырыть шахту площадью в сорок квадратных лье и изрядной глубины.
Здесь скрыты до поры до времени девственные залежи непотребной живой руды.
Основной пласт залегает на самом дне, а от него расходятся в разные стороны
туго набитые извилистые ответвления. Я искусственно создал это
месторождение, и вот каким образом. Из шевелюры человечества я вытащил одну
вошь-самку, переспал с нею три ночи кряду, а затем поместил в эту
приготовленную заранее шахту. Судьба благоприятствовала моему начинанию:
человеческое семя оплодотворило насекомое, чего, как правило, в подобных
случаях не происходит. А несколько дней спустя самка произвела на свет живой
комок - скопленье сотен и сотен уродцев. Шло время, тошнотворный ком
увеличивался в размерах и одновременно становился густым и жидким, словно
ртуть, пока не растекся по многочисленным руслам, и теперь вся эта масса
живет и сама себе служит пищей (все равно, прирост намного превосходит сию
естественную убыль), если только я не подкармливаю своих питомцев
человечинкой; когда удастся раздобыть новорожденного ублюдка, которого
бросила мать, а когда просто парочку рук - я отрезаю их по ночам у
молоденьких девушек, усыпив их предварительно хлороформом. Каждые пятнадцать
лет поголовье вшей, живущих на людях и сосущих их кровь, уменьшается
настолько, что все племя оказывается под угрозой вымиранья. И это кажется
неизбежным. Как-никак, а человек, их враг, наделен разумом и потому
одерживает над ними верх. И вот тогда, вооружась лопатищей, пригодной для
адских печей, я извлекаю из моего неисчерпаемого рудника огромные, величиною
с гору, глыбы вшей, затем разрубаю их топором на куски и темной ночью
разбрасываю по городским улицам. Согретые теплым духом человеческих жилищ,
плотно спрессованные комки понемногу размягчаются, и, как в ту пору, когда
только начинали ими заполняться витки подземных галерей, оттаявшие вши
резвыми весенними ручейками растекаются во все стороны и, точно злокозненные
духи, проникают в каждый дом. В глухой растерянности лают сторожевые псы,
чуя полчища неведомых тварей, что просачиваются сквозь стены, как сквозь
пористую губку, зловеще обступают изголовья мирно спящих, неся с собою страх
и ужас. Быть может, и вам случалось хоть раз в жизни слышать этот тоскливый,
надсадный лай. Бедняга пес не в силах уразуметь, что же происходит,
таращится, не жалея глаз, в ночную тьму. Его злит неумолчное шуршанье, и он
понимает одно: его надули. Миллионное воинство вшей заполняет город, как
туча саранчи. Теперь их хватит на новые пятнадцать лет. Пятнадцать лет будут
они сражаться с человеком, нанося ему бесчисленные зудящие раны. А потом я
выпущу новую партию. Иной раз, когда я дроблю глыбы этих вредных ископаемых,
попадается особенно твердый кусок. Его живые атомы стремятся расцепиться,
жаждут поскорее вгрызться в человека, но слишком плотно они срослись.
Наконец последнее судорожное усилие оказывается столь мощным, что весь
кусок, так и не разорвавшись, взвивается ввысь, как будто им выстрелили из
пушки, а затем падает с такой силой, что зарывается в землю. Случается,
засмотревшийся на небо крестьянин вдруг видит, как сверху летит какой-то
камень и врезается прямо в его поле. Ему невдомек, что это за диво. Но вам
теперь известно достоверное объяснение сего феномена.
О, настанет ли пора, когда люди, не выдержав борьбы с мириадами
вампиров, перемрут в страшных муках, а вши, плодясь и размножаясь, заполонят
всю землю, покроют ее живой коростой, плотным слоем, как малые песчинки
покрывают берег моря? Божественное зрелище! И только я один им буду тешить
взор, паря, подобно ангелу, на крыльях над океаном вшей.
(10) О математика, о безупречная, я не забыл тебя, я помню сладчайший
мед твоих исполненных высотой премудрости уроков. С младенчества тянулся я
устами к твоему священному и древнему - древней, чем солнце, - источнику, и
доныне храню тебе верность и неустанно возношу хвалу в твоем грандиозном
храме. Прежде мой ум застилала подобная густому туману пелена, но, когда
одну за другой я одолел все ступени, ведущие к твоему алтарю, ты порвала эту
завесу, как морской ветер разметает в разные стороны стаю чернокрылых
альбатросов. А взамен ты даровала мне ледяную трезвость, мудрую
рассудительность и несокрушимую логику. Вскормленный твоим животворным
млеком, следуя за путеводным факелом, который ты благосклонно зажигаешь для
каждого, кто возлюбил тебя всею душой, мой разум быстро возмужал и набрался
силы. Арифметика! Алгебра! Геометрия! - О великая троица, о лучезарный
треугольник! Не познавший вас - жалкий безумец. Однако он достоин
жесточайшей кары, ибо не просто легкомыслие, но еще и высокомерие невежды
отвращает его от вас. Зато познавший и оценивший вас с презреньем отвернется
от всех земных благ и удовольствий, лишь ваши таинства наполнят восторгом
его душу, лишь об одном станет он мечтать: о том, чтоб, устремляясь все выше
и выше по виткам восходящей спирали, вознестись к самой вершине небесной
сферы. Все на земле - лишь дебри заблуждений да нравоучительного
пустословья, иное дело ты, точнейшая математика: твои строгие вычисления,
твои незыблемые законы ослепляют взор ярчайшим светом божественной гармонии,
которой отмечен весь порядок мирозданья. В тебе - квинтэссенция этой
гармонии; квадрат, столь чтимый Пифагором, есть совершенный образец ее.
Извлекая из вселенского хаоса твои хрустальные теоремы и алмазные формулы,
Всевышний явил всю свою мощь. Множество гениальных умов с древнейших времен
и до наших дней благоговейно вглядывались в твои начертанные на огненных
скрижалях, исполненные тайного значенья и дышащие самостийной жизнью фигуры
и знаки; для грубой толпы они непонятны, посвященный же читает в них
вечносущие аксиомы и заповедные символы, те, что существовали до начала мира
и пребудут неизменными после его конца. И тогда словно пропасть разверзается
под ногами прозревшего, он ясно видит: лишь в математике величие и истина,
тогда как в человеке - одна напыщенность и ложь. Для мудреца, которого ты
удостоила вниманьем и напутствием, так нестерпима безграничная людская
тупость и ничтожность, что, с болью отвратив свой взгляд от земной суеты,
седой аскет предается созерцанью материй высшего порядка. И, преклонив
колена, славит твой божественный лик - ипостась Предвечного Владыки. Однажды
майской ночью - я был тогда еще ребенком - предстали предо мной в лунном
свете, на берегу прозрачного ручья три девы, три математические музы,
сияющие прелестью, и чистотой, и царственным величьем. В легких, колышущихся
одеждах они приблизились ко мне, привлекли меня, словно возлюбленное чадо, к
своим гордым сосцам. И едва лишь, жадно приникнув к ним, я насытился
божественной влагой, как с благодарным трепетом ощутил, что моя жалкая
человеческая природа стала возвышеннее и совершеннее. С тех пор, о
богини-соперницы, я больше не покидал вас. С тех пор не один отважный
замысел, не одна горячая привязанность из тех, что, казалось, запечатлелись
в сердце навеки, словно золотые буквы на мраморной плите, поблекли и
растаяли, подобно тому как тают ночные тени в лучах зари! С тех пор я успел
немало повидать на свете: видел, как бушевала смерть, стараясь упрятать всех
живых в могилы и взрастить на орошаемых кровью полях сражений нежнейшие
цветы; видел опустошительные стихийные бедствия: бесстрастно наблюдал
землетрясенья, изверженья огненных вулканов, ураганы, смерчи, самумы. С тех
пор перед моими глазами, как череда дней, прошла череда поколений: утром они
открывали глаза, пробуждались к жизни, расправляли крылья и устремлялись на
простор бытия с восторгом бабочки, выпорхнувшей наконец из тесного кокона, а
вечером, перед заходом солнца, умирали, бессильно поникнув головой - так
увядшие полевые цветы сиротливо склоняют венчики, и их с унылым посвистом
колышет ветер. И только ты, о триединая математика, одна лишь ты - нетленна.
Твои владенья недоступны дыханью времени, нерушимы твои крутые пики,
невредимы твои бескрайние долины. Твои простые пирамиды переживут пирамиды
египетские, эти гигантские муравейники, эти памятники рабству и невежеству.
И когда настанет конец всех времен, когда сгинут в чудовищном зове вечной
тьмы звезды, когда пробьет час Страшного Суда и человеческий род, корчась от
ужаса, предстанет пред ним, тогда, среди хаоса и разрушенья, лишь твои
кабалистические числа, скупые равенства и ясные линии устоят и займут
подобающее им место одесную Предвечного Судии. О благодарю, благодарю за
все, чем я тебе обязан! За то, что даровала моему уму свойства, недоступные
смертным. Когда б не ты, мне бы не выиграть моей битвы с человеком. Когда б
не ты, я пресмыкался бы пред ним и лобызал прах у его ног. Когда б не ты, я
стал бы беззащитной жертвой его коварства и жестокости. Но ты вразумила меня
и я стал подобен хорошо натренированному борцу, которого нелегко застать
врасплох. Ты научила меня хладной трезвости - я почерпнул ее в твоих
кристальных, не замутненных страстью построеньях, - и вот я презрительно
отринул ничтожные услады краткого земного пути и не поддался обманчивым
соблазнам, которыми приманивали меня сородичи. Ты научила меня неспешной
рассудительности - она опора анализа, синтеза, дедукции - твоих несравненных
методов, и вот я расстроил планы моего смертельного врага и напал на него
сам, вонзив в его утробу острый кинжал, с которым он уж не расстанется до
смерти: после такого удара не встать. Ты научила меня логике - она
краеугольный камень твоего ученья, и вовооружившись силлогизмами и усвоив,
что их запутанный лабиринт на самом деле есть кратчайший путь к истине, мой
ум стал вдвое против прежнего сильнее и смелее. С этим разящим оружьем в
руках я исследовал потаенные уголки человеческой души и там, в самой
глубине, обнаружил глыбу ненависти, которой среди ядовитых миазмов сидит и
созерцает собственный пуп гнусный уродец. Это само Зло, угнездившееся там, в
потемках, Зло, господствующее в человеке над Добром, - и я первый разглядел
его! Пустив в ход все то же отравленное оружие, которым ты меня снабдила, я
сверг самого Создателя с пьедестала, на который вознесла его людская
трусость. А он заскрежетал зубами, но стерпел поругание, ибо признал, что
имеет дело с тем, кто сильнее его. Однако оставим его, как груду обвисших
веревок, и спустимся с небес.
Философ Декарт сказал однажды, что никто до сих пор не воздвиг ничего
прочного на математической основе. Таким хитроумным способом он выразил
мысль о том, что не каждому и не сразу дано оценить тебя по достоинству. Ибо
есть ли что-нибудь прочнее и надежнее тех трех твоих атрибутов, о
математика, которые я перечислил и которые, переплетаясь друг с другом,
венчают величественный шпиль твоего исполинского храма. Храм этот все
разрастается; что ни день, то новые богатства стекаются в него изо всех
подвластных тебе областей, все новые сокровища духа, добытые в твоих копях.
О святая математика, в общении с тобой хотел бы я провести остаток дней
своих, забыв людскую злобу и несправедливость Вседержителя.
(11) "Серебряный фонарь под сводами храма*, ты привлек мой взор и
привел в смятенье ум: ради чего, подумал я, зажжен сей светоч. Я слыхал,
будто в темные вечера ты разгоняешь мглу для стекающихся сюда на молитву,
будто лучи твои указуют кающимся грешникам путь к алтарю. Что ж, возможно,
но к чему все это: ведь никто тебя не принуждает так усердствовать. Пусть
себе колонны базилики утопают во мраке, а если, оседлав буйный вихрь и
нарушив благолепие храма, ворвется внутрь злой дух, зачем вступать в
противоборство с посланцем Князя Тьмы, дай хладному его дыханью задуть в
тебе огонь, чтобы он без помех мог выбрать себе жертву из стада
коленопреклоненных верующих. Погасни, о, погасни на радость мне - ибо,
покуда ты рассыпаешь трепетные блики, я принужден, стиснув зубы, смирять
свой нрав и, стоя у порога святого храма, лишь пожирать глазами всех, кто
спасся от моей карающей руки, укрывшись в доме Господа. А между тем, о
поэтический светильник, когда бы ты только захотел понять меня, мы стали бы
друзьями, так почему же, стоит мне в поздний час ступить на мрамор паперти,
как ты вспыхиваешь ярчайшим блеском, что мне, признаться, вовсе не по вкусу.
Пламя свечей все светлей, все горячей, вот уже больно смотреть, как будто
горят не свечи, а электрические лампы; этим мощным, этим небывалым светом
ты, словно раскалясь от праведного гнева, заливаешь все приделы, все уголки,
все закуты громоздкого Божьего хлева. Когда же, изрыгая богохульства, я
удаляюсь восвояси, ты, с честью выполнив священный долг, тускнеешь и снова
светишь ровно, скромно и неярко. Скажи на милость, уж не потому ли ты
спешишь оповестить рабов Господних о приближенье их заклятого врага и
обратить их взгляд туда, откуда он готовит нападенье, что разгадал все мои
тайные помыслы? Я склонен думать, что так оно и есть, ибо и сам разгадал
тебя и понял, что ты, как сторожевой пес, приставлен охранять хоромы, по
которым с павлиньей спесью разгуливает твой хозяин. Но рвение твое напрасно.
Предупреждаю: еще хоть раз ты выдашь меня и попытаешься натравить на меня
человечью стаю, неистово заблистав, - я уж говорил тебе, что сей оптический
феномен, не описанный, впрочем, ни в одном физическом трактате, мне не
нравится, - так вот, еще раз - и я схвачу тебя за патлы да заброшу в Сену. Я
впредь не потерплю, чтоб ты так злостно мне вредил, тогда как я не сделал
тебе ничего дурного. Там, на дне, сияй себе, сколько вздумается, я позволяю;
оттуда можешь дразнить меня своей немеркнущей улыбкой; там, убедившись
наконец, что, сколько ни блести, а я неуязвим, и что ты лишь напрасно
переводишь масло, ты им подавишься с досады и выблюешь на дно".
Так говорит Мальдорор, стоящий на пороге храма и не сводящий
ненавидящего взора с фонаря над церковными вратами. Светильник этот его
безмерно раздражает: зачем понадобилось ему висеть именно здесь, да и вообще
весь вид его внушает опасенье. Но если и вправду некий дух обитает в нем, -
думает Мальдорор, - то это дух трусливый, коль скоро не желает отвечать на
честные и открытые речи с такою же прямотою. В нетерпеливом озлобленье
Мальдорор горячится, размахивает руками и мечтает, чтобы фонарь превратился
в человека: то-то не поздоровилось бы этому человеку! Увы, светильники не
превращаются в людей, сие противоречит их природной сути. Но Мальдорор не
может отступить ни с чем, он ищет острый камень и что есть сил бросает
вверх... есть! цепь оборвалась, как травинка под косой, драгоценная утварь
рухнула наземь, и брызги масла разлетелись по каменным плитам. Злодей
вцепляется в светильник и хочет унести, но тот не поддается, тот начинает
разрастаться. Чудится ли это или на самом деле - по бокам у него реют два
крыла, а верхняя часть превратилась в торс ангела. Сие ангелоподобное
существо бьет крыльями, старается взлететь, но Мальдорор не ослабляет хватку
и не пускает. Полуфонарь и полуангел - где видано такое! Перед очами
Мальдорора ангел и фонарь, он хочет разглядеть, где тут фонарь, где ангел,
но не может, да это вовсе невозможно - они срослись, и получился не фонарь,
не ангел, а нечто среднее и двуединое. Однако Мальдорору это невдомек, и он
решил, что у него помутилось в глазах, оттого и мерещится что-то
несусветное. И все же Мальдорор изготовился к нешуточной схватке, ибо кем бы
ни был его противник, видно по всему, что он не робкого десятка. Никто не
знает - скажут вам простые души, - как разыгрывалась кощунственная эта драка
в оскверненном храме, потому что двери святилища сами собою повернулись на
скрежещущих петлях и захлопнулись, дабы никто и не мог этого увидеть. Но
было так: невидимый меч наносил человеку в плаще удар за ударом, однако под
градом ударов он неумолимо притягивал ангела, стараясь ртом дотянуться до
светлого лика. Казалось, ангел стал изнемогать, смирился с неизбежным
пораженьем. Все реже, все слабее взмахи меча, еще немного - и злодей
добьется своего, облобызает ангела - не таково ль его намеренье? Да, так и
есть. Вот стальною рукою сжимает он ангелу горло - тот задыхается, хрипит!
Вот запрокинул лицо его и прижал к своей преступной груди. Вот застыл, как
будто бы пронзенный жалостью к небесному созданью, как будто не решаясь
подвергнуть пытке того, кого охотно назвал бы другом. Но тут же вспомнил,
что пред ним прислужник Бога, и ярость снова закипела в нем. О ужас, ужас,
пробил час чудовищного злодеянья! Преступник наклонился, высунул язык -
тягучая слюна стекает с языка - и провел им по щеке ангела, молящего взором
о пощаде. Лизнул еще, еще раз и... смотрите, о смотрите! Розовая, как заря,
кожа сына неба почернела, словно уголь! Пахнуло гноем. Гангрена, настоящая
гангрена. В одно мгновенье потемнело и сморщилось чудное лицо, но мало
этого: гнусная скверна беспощадно пожирает тело, и вот уже вся ангельская
плоть - одна сплошная, мерзостная язва. Ужаснулся и Мальдорор, похоже, он и
сам не ожидал, что ядовитая слюна его подействует так страшно, - ужаснулся
и, схватив фонарь, рванулся прочь. Но в тот же миг увидел над собою черную
тень; тяжело шевеля обугленными крылами, медленно поднималась она ввысь.
Враги... еще минута - и каждый устремится по своему пути: один - в
светозарные небеса, другой - в мрачную пучину зла, но пока оба замерли,
вперив друг в друга взор... Безмолвное прощанье. Все мысли человечества за
шестьдесят веков, истекших от начала мира, и за все века грядущие легко
вместились бы в один этот взгляд. Но не таковы наши герои и не таковы
обстоятельства, чтобы обмениваться мыслями, которые может породить заурядный
человеческий ум - о нет! Флюиды высшего порядка струили их глаза. И этот
взгляд навеки сделал их друзьями. Открыв, что среди слуг Господних
встречаются столь благородные души, Мальдорор был потрясен, так потрясен,
что даже усомнился: не заблуждается ли он, не ошибся ли, избрав служенье
злу. Но нет, он тверд в своем решенье; рано или поздно, но он достигнет
славной цели, он одолеет Вседержителя, он станет править сам и станет сам
повелевать всем сонмом не менее прекрасных ангелов. Недавний же соперник
Мальдорора без слов, одними лишь глазами, успел сказать ему, что по пути к
чертогам рая вернет себе свой прежний облик, и, уронив прохладную слезу на
воспаленный лоб того, кто поразил его гангреной, стал, как орел, кругами
возноситься к облакам, пока совсем не скрылся в них. Тогда и Мальдорор
очнулся и вспомнил о фонаре, который все время сжимал в руках, - вот он,
виновник всех бед. Стремглав помчался он к Сене и с размаху зашвырнул фонарь
подальше от берега. Фонарь упал, взвихрил водоворот и, покрутившись в нем,
пошел ко дну. С тех самых пор каждый вечер, чуть только сгустятся сумерки,
на поверхности Сены близ моста Наполеона всплывает зажженный фонарь,
увенчанный, вместо ручки, парой ангельских крылышек, - всплывает и величаво
движется вниз по реке. Неспешное теченье увлекает его все дальше, он минует
арки моста Гар, моста Аустерлиц и продолжает свой бесшумный путь до моста
Альма. Здесь останавливается, поворачивает и столь же легко плывет против
теченья вспять, так что четыре часа спустя возвращается к тому же месту,
откуда начал плавание. Завершив один круг, начинает другой - и так всю ночь.
Светлый блеск его, как будто горят не свечи, а лампы, затмевает горящие
вдоль набережных фонари, он плывет меж их шеренг, горделивый и недоступный,
как монарх, с немеркнущей улыбкой на устах и отнюдь не давится с досады
маслом. На первых порах его пытались догнать на лодках и выловить, но
тщетно: без труда уходил он от погони, грациозно ныряя и всплывая далеко
впереди. И теперь стоит суеверным матросам завидеть плавучий светильник, как
они обрывают на полуслове песню и поспешно поворачивают в другую сторону.
Если вам случится ночью идти через мост, оглядитесь, и вы непременно увидете
где-нибудь на реке сияющий фонарь, а впрочем, говорят, он показывается не
всякому. Когда на мост ступает человек с нечистой совестью, светильник в
мгновенье ока гаснет, и напрасно, уязвленный, вопрошает тот темноту, пытаясь
проникнуть взором до самого илистого дна. Смысл происшедшего ему понятен.
Порою ему кажется, что он видит волшебный свет, но увы: это всего лишь
сигнальный огонь на судне или отражение газового рожка. Он знает, в чем
причина исчезновенья светоча: причина в нем самом, и, одолеваемый тягостными
думами, убыстряет он шаг, чтобы скорее укрыться в четырех стенах. А
серебряный фонарь вновь всплывает и продолжает свой еженощный рейд, без
устали петляя по всем извилинам причудницы-Сены.
(12) Слушайте, смертные, какие мысли посещали меня в детстве, по утрам,
когда алел восток*: "Вот я проснулся, но мозг еще в каком-то сонном тумане.
Каждое утро встаю я с такою тяжелой головой. Ночь не приносит покоя: я почти
не сплю, а если усну, меня мучат кошмары. Днем странные думы тревожат меня,
бесцельно блуждает мой взгляд, и снова бессонная ночь. Но сколько же можно
не спать? Природа непременно должна взять свое. И вот расплата за
пренебрежение ее потребностями: бледное, без кровинки, лицо, лихорадочный
блеск в глазах. Я бы и рад не изнурять себя беспрерывной работой ума, но
независимо от моего желанья помраченные чувства неотвратимо устремляются все
по той же привычной стезе. Я замечал, что и другие дети похожи на меня.
Только лица их еще бледнее, а брови сурово сведены, как у взрослых, наших
старших братьев. О Создатель, нынче утром я не премину усладить тебя
фимиамом моей детской молитвы. Порою мне случается забыть об этом, и,
сознаюсь, в такие дни я чувствую себя счастливее обычного: точно спадают
оковы, и вольным духом полей наливается грудь; если же я выполняю постылую
обязанность, навязанную старшими, и возношу тебе хвалу - к тому же это
славословье приходится каждый раз, изнывая от скуки, прилежно сочинять
заново, - то уже до конца дня бываю угрюм и зол, ибо не нахожу ни логики, ни
здравого смысла в том, чтобы говорить, чего не думаешь, и зияющая бездна
одиночества манит меня. Но, сколько бы ни вопрошал я пустоту, она не
разъяснит мне моего смятенья, она безмолвствует. Я желал бы любить и
почитать тебя, но меня пугает твое могущество, и гимны, что я пою тебе,
полны страха. Если одною силой мысли ты можешь творить и разрушать миры, то
тебе ни к чему мои молитвы; если из чистой прихоти ты насылаешь моровую язву
на целые города или приказываешь смерти хватать всех кто ни попадется в ее
когтистые ручищи, невзирая на возраст, то у меня нет охоты завязывать столь
опасную дружбу. И не из ненависти к тебе, а из страха, как бы не
возненавидел ты меня - твой гнев непредсказуем, он вспыхивает и разрастается
внезапно, так кондор в диких Андах срывается вниз со скалы и на лету
распахивает гигантские крылья. Разделять с тобою твои отнюдь не безобидные
забавы я не могу, зато легко могу оказаться их первой жертвой. Да, ты
недаром прозываешься Всемогущим: ты и только ты вправе носить это имя, ибо
никто, кроме тебя самого, не может положить предел твоим желаньям, благим
иль пагубным. Вот почему бежать у края твоего хитона, чуть поспевая за
яростной твоею поступью, было бы для меня несносно: пусть я еще не раб твой,
но каждый миг могу им стать. Правда, порою, когда ты оглядываешься на самого
себя, чтобы вникнуть в свои высочайшие деяния, и все зло, которое ты
беззаконно обрушил на всегда покорное и верное тебе, как лучший из друзей,
человечество, встает перед тобою страшным призраком, скелетом, выпрямившим
гневный свой хребет, что каждым позвонком вопиет об отмщении, - тогда волосы
твои поднимаются дыбом и слезы запоздалого раскаянья льются из глаз, и ты
сам же истово клянешься навсегда прекратить, забросить в джунгли вечности
свои чудовищные игры, измышления свирепого тигра твоей фантазии - их можно
было бы счесть остроумными, не будь они столь жестоки; но правда и то, что
все эти клятвы - недостаточно цепкий гарпун, они не проникают в глубь души,
и вот уже черная проказа зловещего порока вновь разъедает твой ум, и вновь
ты погружаешься в трясину злодеяний. Я бы хотел верить, что ты наносишь
удары людям помимо собственной воли (хоть это и не умаляет убийственной их
силы), что добро и зло единою струею хлещут из твоей царственной, сжираемой
гангреною груди, подобно бурному потоку с крутизны, и повинуясь лишь слепой
неведомой стихии, но все говорит об обратном. Слишком часто приходилось мне
видеть, как пламенел, налившись кровью, твой патриарший, замшелый от времени
лик и бешено оскаливались исполинские клыки из-за какой-нибудь не стоящей
внимания оплошности, допущенной людьми, - слишком часто, чтобы я продолжал
надеяться, будто это благодушное предположение соответствует истине. И коль
скоро нельзя иначе, я так и буду каждый день, сложив ладони, обращать к тебе
смиренные молитвы, но искренне прошу тебя лишь об одном: не затрудняй свое
величество заботой обо мне, позволь мне прозябать в забвенье, словно червю,
зарывшемуся в землю. Знай, я предпочту довольствоваться самым скудным
пропитаньем, обрывками морской травы, приплывающими к нашим берегам с
далеких островов в пенных объятьях прибоя, нежели знать, что каждую минуту
за мной следят твои глаза и что глумливый скальпель занесен над моим мозгом.
Я сам раскрыл перед тобою все свои мысли и надеюсь, что благоразумие,
которым они дышат, при твоей любви к порядку польстят тебе. Я лишь хотел
оговорить характер отношений и степень близости, которые должны установиться
между нами, а засим изволь, готов ежечасно, уподобив щеки свои кузнечным
мехам, вдувать тебе в уши лживые восхваления, которых мелкое твое тщеславие
ревниво требует от каждого смертного, - делать это целый день без устали,
начиная с того самого раннего часа, когда в голубоватой дымке встает заря и
собирает искры света, что затерялись в атласных складках сумерек, как я, в
своем, стремлении к добру, выискиваю искорки. Но хотя прожил я не так много,
сдается мне, что никакой любви нет и в помине, а есть лишь звучное названье,
ничего по сути не означающее. Ты слишком явно выказываешь свой нрав, надо бы
маскироваться поискуснее. А впрочем, быть может, я неправ и ты поступаешь
вполне обдуманно, да и кому, как не тебе, лучше знать, что делать. Люди же
считают священным долгом подражать тебе, и потому алтарь любви в их душах
пуст, и лишь злобой горят глаза их: каков отец, таковы и дитятки. Что бы ни
думал я о тебе, но эти свои мысли облеку в покровы беспристрастной критики.
Я, дескать, был бы только рад, когда бы оказалось, что я заблуждаюсь.
Показывать же тебе мою ненависть, которую я вынашиваю и пестую, как любимое
чадо, я вовсе не намерен: куда разумнее затаить ее, разыграть перед тобою
роль нелицеприятного судьи, что призван дать оценку твоим неправедным
деяньям. Тогда-то ты и отвернешься от меня и постараешься забыть о том, что
я существую на свете, однако в конце концов все же задавишь настырного
клопа, вгрызшегося в твою печень. Уж лучше угощать тебя льстивыми, медовыми
речами... Да, Господи, ты сотворил мир и все живое и неживое в нем. Ты
совершенство, Ты кладезь всех добродетелей. Все признают Твое величье.
Вселенский хор поет Тебе немолчную осанну! И малые птахи прославляют Тебя!
Тебе подвластны звезды... Во веки веков, аминь!"
Таково было начало моей жизни, так посудите: стоит ли дивиться, коль я
стал тем, что есть!
(13) Я искал друга, искал свое подобие, искал, но не находил. Все
уголки земли обшарил, но понапрасну. Одиночество тяготило меня - я не мог
больше. Я изнывал без родственной души, без единомышленника. И было утро, и
солнце встало над горизонтом во всем своем великолепии, и тогда появился
юноша - цветы расцветали, где ступала его нога. Он подошел ко мне и протянул
мне руку и сказал: "Ты звал меня, и вот я пришел. Благослови сей день". Но я
отвечал ему: "Я не звал тебя, поди прочь, мне не нужно твоей дружбы..." И
был вечер, и край черного, из мрака сотканного покрывала ночи уже коснулся
земли. И тогда из мглы возник неясный силуэт прекрасной женщины, и волшебные
чары ее коснулись меня. Состраданием был полон взор ее, но заговорить она не
решалась. "Подойди ближе, - сказал я ей, - свет звезд слишком слаб, и я не
вижу твоего лица". Она потупилась и робко, чуть приминая траву легкою
стопой, приблизилась ко мне. Я разглядел ее, и вот что я сказал: "Добро и
справедливость в сердце твоем, ясно вижу это, и я знаю: нам не ужиться
вместе. Тебя влечет моя красота, как увлекала многих, но рано или поздно ты
пожалеешь, что посвятила мне свою любовь, ибо не знаешь души моей. Не то,
чтобы я стал когда-нибудь изменять тебе, нет, той, что предалась мне так
искренне и беззаветно, я буду столь же предан; но раз и навсегда запомни: не
след овечкам и волкам заглядываться друг на друга". Чего же я хотел, если с
отвращением отверг лучшее, что может дать человечество? - в ту пору я и сам
еще не знал, чего хочу. Еще не научился препарировать свои желания и
побужденья по всем неукоснительным правилам философии. Я взобрался на дикий
утес и смотрел на море. И вдруг увидел корабль, он поднял все паруса и
пытался уйти подальше от берега, но непреклонный ветер гнал его на скалы:
едва заметная точка стремительно росла, корабль был все ближе, ближе.
Начиналась буря; черным, как человеческое сердце, стало небо. Корабль -
тяжелое военное судно - бросил все якоря, вцепился ими в дно, чтоб
удержаться, чтоб не столкнуло на рифы. Ветер, адский вихрь, со свистом
налетал со всех сторон, трепал и рвал в клочья паруса. Молнии, огненные
стрелы, вонзались в море, грохот грома сотрясал воздух, но даже он не мог
заглушить стенаний, что неслись оттуда, из ковчега смерти. Громады волн
штурмовали корабль, и хоть цепи якорей выдержали их натиск, но затрещали
борта, и вода победно хлынула через брешь. Вспенилась, закипела, обрушилась
на палубу - и бессильно захлебнулись насосы. Пушечный залп - сигнал беды,
тонет корабль... медленно и величаво... тонет... тонет... тонет... Крушение
- корабль охвачен то кромешным мраком, то блеском молний; кто этого не
видел, тот не знает всей силы злой судьбы. Стихия, разьяренный зверь, без
устали терзает жертву, и наконец многоголосый вопль, вопль страха и
страданья, взвился над кораблем. С ним вместе отлетели последние силы
боровшихся со стихией. Отныне каждый дал себя спеленать покорству и уповал
на волю Божью. Все сбились в кучу, точно стадо перепуганных овец. Пушечный
залп - сигнал беды, тонет корабль... медленно и величаво... тонет...
тонет... тонет... Весь день отчаянно работали насосы. Отчаянно, но
безуспешно. И пала угрюмая, густая ночь, и наступил финал сей бесподобной
драмы. Исход для всех один: захлебнуться в волнах - разве что у кого-нибудь
в роду были предки-рыбы и он может дышать в воде - и все же каждый готовится
в последний миг набрать побольше воздуха, чтобы отбить у смерти еще хоть
пару секунд - позлить ее напоследок... Пушечный залп - сигнал беды, тонет
корабль... медленно и величаво... тонет... тонет... тонет... Погружаясь все
глубже, он взвихряет водовороты; тяжелый ил взметается со дна, и подводная
стихия, не уступая в силе урагану, бушует и бурлит. Этого-то и не знает
смертник с тонущего корабля и лишь по зрелом размышлении поймет он, что
никакое самообладание ему уж не поможет и что он должен почитать за счастье,
если удастся ему в этой подводной круговерти остаться живым хоть полсекунды,
использовать запас хоть на полвдоха. Увы, последнее его желанье - подтрунить
над смертью - неисполнимо. Пушечный залп - сигнал беды, тонет корабль,
медленно и величаво... тонет... тонет... тонет... Нет, все не так. Нет
пушечных залпов, не тонет корабль. Он уже утонул, жалкая скорлупка исчезла,
пошла ко дну. О небо! Изведав такое, не жалко умереть! Я упивался дивным
зрелищем: предсмертной агонией своих сородичей. Жадно следил, стараясь
ничего не упустить. То хриплые вопли обезумевшей старухи, то визг грудного
младенца вдруг выбьются из хора, заглушая даже последние вылетающие из
капитанского рупора истошные команды. И хоть корабль был слишком далеко,
чтобы за грохотом бури и воем ветра расслышать каждый голос, но силой своего
воображенья, словно неким слуховым биноклем, я приближал его к себе. Когда
же, с промежутками в четверть часа, налетал с гулким ревом сокрушительный
шквал и вконец перепуганные буревестники разрывались от крика, и трещала по
всей длине корабельная обшивка, и становились громче стенания несчастных,
которых жребий предназначил в жертву смерти, слушал и вонзал себе в щеку
иглу, чтобы было с чем сравнить их боль, и думал с затаенной радостью: "Они
страдают во сто крат сильнее!" Я посылал им громкие проклятья, сулил им
гибель, и мне казалось, что они должны, должны услышать! Я верил, что для
ненависти не существовало ни расстоянья, ни акустических законов, верил, что
мои слова дошли до слуха терпящих крушение и явственно звучат у них в ушах,
хотя и приглушенные рокотом разгневанного океана. Я верил, что их снедает
жажда мести, что они беснуются в бессильной злобе! Окрестные поселки мирно
спали - я не раз оглядывал их и мог быть покоен: едва ли мне помешают
насладиться гибелью всех до единого, никто не придет им на помощь, никто не
знает, что в нескольких милях от берега тонет корабль, и только хищные птицы
кружат над его сломанными мачтами да прожорливые морские чудища под его
пробитым днищем, предвкушая добычу! Спасенья нет! Для верности я взял
двустволку: вдруг кто-нибудь рискнет добраться вплавь до скал, тогда моя
меткая пуля раздробит ему руку и не позволит уйти от судьбы. И точно: в
самый разгар бури я заметил голову отчаянно борющегося с волнами смельчака.
Его швыряло во все стороны, пенные гребни накрывали его и увлекали ко дну,
он захлебывался, тонул. Но вновь и вновь выныривал, с волос его ручьями
стекала вода, взор был устремлен к берегу, он, кажется, решил потягаться со
смертью! Поистине прекрасное упорство! При вспышках молний было видно его
лицо: отважное, благородное, с кровавой полосой - должно быть, от удара об
острый подводный камень. То был юноша лет шестнадцати: первый пушок
пробивался над его губой. Всего двести метров отделяли его от берега, так
что мне было нетрудно разглядеть его. Какое мужество! Какой сокрушительный
дух! Упрямо рассекая грудью волны, которые противились его усильям и
норовили сомкнуться над его головою, он словно бросал вызов судьбе. Но все
уже было решено. Я не мог отступиться от слова: все, все должны погибнуть,
никому нет пощады! Я в том поклялся нерушимой клятвой... Треск выстрела - и
голова исчезла, и больше ей не всплыть. Однако же эта смерть не принесла мне
никакого особенного наслажденья, мне наскучило убивать; занятие это
превратилось в застарелую привычку: я не мог от него отказаться, хотя давно
уж притупилось удовольствие. Былая свежесть и живость чувств давно
утратилась. Да и к чему смаковать смерть одного человека, когда вот-вот
целая сотня их будет тонуть на моих глазах. Вдобавок это убийство было
лишено даже прелести риска - людское правосудие почивало себе под теплым
кровом в нескольких шагах отсюда, убаюканное завыванием ужасной ночной бури.
Ныне, отягощенный бременем прожитых лет, я могу положа руку на сердце
сказать - и это будет истинная правда: никогда не был я так жесток, как
твердила молва, но бывало, что людская злоба безжалостно преследовала меня
годами. И тогда я озлоблялся, впадал в жестокое неистовство и становился
страшен для каждого, кто только попадался на моем пути, - если, конечно, он
принадлежал к человеческому роду. Ибо других живых существ, будь то лошадь
или собака, я не трогал, вы слышите? Не трогал никогда! Увы, как раз в ту
ночь во мне взыграло буйство, разум мой помутился (обычно я бываю не менее
жесток, но соблюдаю осторожность), и потому все, кому выпало повстречаться
со мною, были обречены - я признаю это без всякого раскаяния. И не пытаюсь
переложить вину на своих соплеменников. Просто говорю все, как оно есть,
приговор же мне вынесет Страшный Суд, при мысли о котором меня заранее
пробирает дрожь. Да что мне Страшный Суд! Мой разум ясен и никогда не
помрачался, как я вам тут наплел для отвода глаз. Я знаю, что творю, когда
свершаю преступленья - я жажду зла и только зла. Ветер трепал мои волосы,
развевал полы плаща, а я все стоял на скале над бурною пучиной вод и с
ликованием взирал на вакханалию стихий и на игрушку их, корабль; ослепли
звезды, очи неба, час гибели его приспел. Я с торжеством следил за тем, как
близился конец, я видел все: с той минуты, как началась схватка с ураганом,
и до трагической развязки, когда морская бездна поглотила ковчег, что стал
могилою для всех в нем обретавшихся. Но наконец настал и мой черед взойти на
сцену и сыграть свою роль в сей пиесе, поставленной по прихоти самой
Природы. Едва лишь опустело поле битвы и стало ясно, что судну предстоит
навек обосноваться в самом нижнем этаже морского пансиона, все уцелевшие
всплыли наверх. Они хватались друг за друга, сцеплялись по двое и по трое и
таким образом как нельзя лучше помогали себе утонуть, так как мешали друг
другу свободно плыть, они захлебывались и шли ко дну, как дырявые кувшины. А
что там за стая чудовищ? Их шестеро, и все проворно рассекают плавниками
буруны. Акулы! Минута - и все эти человеческие тела, барахтающиеся в воде,
не находя опоры, превращаются в пузырчатый омлет, не менее лакомый от того,
что в нем нет ни единого яйца, и шестерка сотрапезниц оспаривает друг у
друга каждый кусок, лучшие же достанутся сильнейшей. Кровь перемешалась с
водою, и вода перемешалась с кровью. Глаза людоедов горят ярким блеском и
освещают, подобно фонарям, место кровавого пиршества. Но вот новое
завихрение появилось вдали. Что-то похожее на смерч несется прямо сюда.
Какая прыть! Ах, вот что! Гигантская акула-самка спешит отведать изысканного
паштета да хлебнуть холодного бульона. Она голодна и потому разъярена. Она
врезается в стаю сородичей, вступает с ними в схватку за куски растерзанной
плоти, что застывшим ужасом торчат в кроваво-пенистой воде, как цукаты в
малиновом креме. Огромные челюсти смыкаются и размыкаются, нанося соперницам
смертельные раны. Но еще живы трое, и акула-великанша бешено извивается,
уворачиваясь от них. А что же одинокий наблюдатель, там, на скалах, - о, он
захвачен зрелищем невиданной морской баталии, волнение его нарастает. Он не
сводит глаз с мощнозубой воительницы. Отбросив все колебания, он
прицеливается и с обычной своею меткостью всаживает пулю точно в жабры одной
из трех акул, едва лишь та на миг выпрыгиваю из воды. Врагов осталось двое,
но тем безудержней их ярость. И Мальдорор, чья слюна солона, как морская
вода, бросается вниз со скалы и, сжимая клинок, с коим он неразлучен, плывет
туда, где словно накинут на море пестрый веселый ковер. Двое на двое -
честный бой! Ловкий взмах - и Мальдорор вонзил кинжал в брюхо первой акулы.
Вторую великанша без труда прикончила сама. И вот они плывут бок о бок:
спаситель-человек и спасенная самка-акула. Но стоило им заглянуть друг другу
в глаза, и они едва не отпрянули, встретив взор, излучающий жгучую злобу. И,
плавая кругами, неотрывно глядя на другого, каждый думал: "Так, значит, есть
на свете существо, в ком злобы еще больше, чем во мне". И наконец, в порыве
восхищенья, оба разом рванулись навстречу друг другу; у акулы рули-плавники,
у Мальдорора руки-весла, и оба, затаив дыханье, с благоговением и жадным
любопытством глядят на собственный живой портрет, глядят впервые в жизни.
Метра три осталось между ними - и тут, будто магниты, без малейшего усилъя,
они притянулись вплотную друг к другу и обнялись, точно нежные брат с
сестрою. Прикосновенье разбудило плоть. И вот уж ноги Мальдорора страстно
обх...
