Курт Воннегут. Рецидивист
страница №3
... с Иваном Грозным./* Букв.: ход человечка (нем.)./
На часах этих семь фигур видно было, изображающих семь выборщиков
четырнадцатого века, и все они двигались. Они вокруг восьмой фигуры были
поставлены, которая тоже двигалась, и эта фигура представляла Карла IV,
императора Священной Римской империи, а все сооружение возвели по случаю
того, что Карл IV в тысяча триста пятьдесят шестом году покончил с такими
порядками, когда нельзя было выбрать правителей Германии без санкции папы.
От бомбардировок часы совсем перестали ходить. Солдаты наши американские,
которые хорошо разбираются в механизмах, как только в город вошли, сразу
принялись чинить эти часы в свободное время. Немцы, с которыми мне
доводилось иметь дело, почти все до того пали духом, что им уже безразлично
стало, хоть бы этот Mannleinlaufen никогда больше голоса не подал. А вот,
пожалуйста, работает, как новенький. Это благодаря гению американскому
выборщики снова императора своего ходить заставили.
- Пусть так, - сказала Рут, дождавшись, чтобы стих колокольный звон, -
только, когда вы, восьмилетние, истребите зло вот здесь, в Нюрнберге, не
забудьте, пожалуйста, труп на перекрестке зарыть да вбить осиновый кол прямо
в сердце, не то выберется из могилы на свободу, как только луна взойдет, - б
е р е г и т е с ь!
3
Однако победил мой бестрепетный оптимизм. В конце концов Рут
согласилась стать моей женой, дав мне шанс попытаться превратить ее в самую
счастливую из женщин, невзирая на все кошмарное, что было в ее жизни. Она
девственница была, как, в общем-то, и я, хоть мне уж тридцать три
сравнялось, стало быть, полжизни позади.
Нет, вы не подумайте, я, когда в Вашингтоне крутился, конечно же, как
теперь выражаются, трахался от случая к случаю то с одной, то с другой. Одна
была из Женского вспомогательного корпуса. Другая - медсестра, к флоту
приписана. И еще стенографистка, в Министерстве торговли работала, отдел
документации. Но, если разобраться, жил я тогда строго, как монах, который
всего себя одному-единственному посвятил - служению победе, победе, вот
именно, победе. И таких, как я, много было. Ничто на свете так мною не
владело, как это одно, безраздельное - победа, победа, вот именно, п о б е д
а.
На свадьбу я подарил Рут деревянную статуэточку, которую сделали по
моему заказу. Две старческие руки, сложенные и воздетые в мольбе.
Переведенный на язык скульптуры рисунок Альбрехта Дюрера, художника
шестнадцатого века. Мы с Рут, пока я за нею ухаживал, много раз посещали его
дом в Нюрнберге. Если память не изменяет, это я и придумал знаменитый его
рисунок со сжатыми руками в пластическую форму перевести. Потом рук этих
понаделали в мастерских полным-полно, в любую сувенирную лавочку зайди, и
вот они, пожалуйста, - на радость малахольным, которым вздумается
продемонстрировать свое благочестие.
Вскоре после нашей свадьбы перевели меня в Висбаден, неподалеку от
Франкфурта-на-Майне, и поручили возглавлять группу экспертов, которые
разгребали горы немецких технических патентов, изобретения всякие отыскивали
да коммерческие тайны, чтобы ими смогла воспользоваться американская
промышленность. В математике я ничего не смыслю, в химии тоже, и в физике,
но это не имело значения - взяли же меня на работу в Министерство сельского
хозяйства, и не имело значения, что я в жизни на ферме не бывал, даже фиалки
на подоконнике и то отродясь не выращивал. Кто кончил гуманитарное
отделение, везде руководить сумеет, так по крайней мере тогда считалось.
Сын наш в Висбадене родился, пришлось делать кесарево сечение. Бен
Шапиро всем этим занимался, он у меня и на свадьбе был шафером - его тоже в
Висбаден перевели. Он как раз получил полковника. А через несколько лет
сенатор Джозеф Р.Маккарти выяснит, что напрасно ему полковника дали,
поскольку ни для кого не секрет: до войны Бен Шапиро был коммунистом. "Кто
приказ о переводе Бена Шапиро в Висбаден отдал?" - вот что ему хотелось
непременно установить.
Назвали мы сына Уолтером: Уолтер Ф.Старбек-младший. Нам и в голову
прийти не могло, что он будет стыдиться этого имени, словно его Иуда
Искариот-младший зовут. Только ему двадцать один год исполнился, он бегом в
суд фамилию менять и не успокоился, пока не стал Уолтером Ф.Станкевичем, так
и подписывает свои рецензии, которые в "Нью-Йорк таймс" появляются. Не
забыли? Станкевич была фамилия моего отца, которую он поменял. Смешно мне
становится, как вспомнишь рассказы отцовские, что ему сказали на
Эллис-Айленд, когда он прибыл иммигрантом в Америку. Ему сказали: Станкевич
- на американский слух как-то неприятно звучит, подумают, от человека с
такой фамилией должно скверно пахнуть, хоть бы он просиживал в ванне от зари
до зари *.
/* Stink (англ.) - вонять./
Вернулся я с маленькой своей "семьей человеческой"* в Соединенные
Штаты, опять в Вашингтон, округ Колумбия, осенью тысяча девятьсот сорок
девятого. Оптимизм мой стал прямо-таки железобетонным, ни щелочки, ни
трещинки не отыскать. Купили мы дом, единственный собственный дом, какой был
у меня за всю жизнь, то самое крохотное бунгало в Чеви-Чейз, штат Мэриленд.
На каминную полку Рут ту статуэточку поставила - руки воздетые, по рисунку
Альбрехта Дюрера. Два, говорит, обстоятельства побудили ее этот вот дом
выбрать, никакой другой. Во-первых, там нашлось самое подходящее местечко
для рук. А во-вторых, над дорожкой к крыльцу старое, согнутое дерево
нависает, тень дает. Яблоня это была дикая, по весне вся в цвету.
/* Аллюзия на знаменитую фотовыставку "Семья человеческая", популярную
в Америке в 30-40-е гг./
Спросите: она набожная, что ли, Рут ваша? Нет. Она из такой семьи
происходила, где ко всем формальным обрядам относились очень скептически -
нацисты рассматривали подобный скепсис как проявление еврейского духа.
Близкие Рут верующими себя не считали. Я ее как-то спрашиваю: "Ты, когда в
лагере была, пробовала найти утешение в религии?"
- Нет, - говорит. - Я же понимала: Бог в такие места никогда не
наведывается. И нацисты это понимали. Оттого и не боялись ничего, им только
весело было. В этом сила их была, нацистов то есть, - говорит. - Они насчет
Бога лучше прочих понимали. Им было известно, как сделать, чтобы Бог в их
дела не вмешивался.
До сих пор голову себе ломаю, что она имела в виду, когда как-то на
Рождество произнесла за столом тост, году в семьдесят четвертом это было или
что-то вроде того. Тост я один и слышал, потому как никого больше у нас в
бунгало не было. Сыночек даже открытки рождественской не прислал. А
произнесла она вот какой тост, и я бы не удивился, если бы при первой же
нашей встрече в Нюрнберге то же самое от нее услышал, только бы логично
было: "Выпьем за Всемогущего Бога, первого лентяя во всей округе".
Так и сказанула.
Да, значит, сижу я на койке своей тюремной в Джорджии, руки старческие
в пятнышках сложил - ну, в точности как у Альбрехта Дюрера на рисунке, - и
жду, когда опять для меня жизнь на воле начнется.
Нищий я был, гол как сокол.
Все сбережения свои ухнул, и страховку пришлось продать, и машину -
фольксваген у меня был, и кирпичное бунгало в Чеви- Чейз, штат Мэриленд, -
адвокатов ведь надо оплачивать, хотя зря старался, уж какая там защита.
Адвокаты утверждают, что я им еще сто двадцать пять тысяч долларов
должен. Возможно. Все возможно.
Тут бы в самый раз славу свою запродать, только не для меня это. Я был
самый старый из всех, кому пришлось держать ответ за Уотергейт, и меньше
других известен публике. Никакого интереса для нее не представляю, а все
оттого, думаю, что мне особенно терять нечего было - ни власти у меня, ни
денег. Другие-то, кто со мной в заговоре состояли, они, как бы это
выразиться, пенки снять сумеют, хоть на самой высокой колокольне суп вари. А
тут что: ну, забрали чиновника, который в полуподвале штаны протирал. Что
мне сделать-то могли? Разве что еще ножку подпилят на стуле моем, и без того
колченогом.
Да мне и самому было наплевать. Жена у меня умерла за две недели до
моего ареста, сын со мной и разговаривать не желал. А все равно - наручники
нацепили. Все как полагается.
- Фамилия? - сержант полицейский, который за мной явился, спрашивает.
Я думаю: пропадать, так с музыкой. Почему нет?
- Гарри Гудини* - говорю.
/* Гарри Гудини (1874-1926), знаменитый иллюзионист; его коронный номер
- бесследное исчезновение со сцены на глазах публики./
Взлетел с ближайшей полосы истребитель, разодрал небо в клочья. Каждый
день, с утра до ночи.
"Ладно, по крайней мере я курить бросил", - думаю.
Раз как-то сам президент Никсон высказался насчет того, что курю
слишком много. Я тогда только начал у него в администрации работать, весной
тысяча девятьсот семидесятого это было. Вызвали меня на срочное совещание:
национальные гвардейцы штата Огайо пристрелили четырех студентов
университета Кент, участников антивоенной демонстрации. Человек сорок на
совещание собралось. Президент Никсон сидел во главе огромного овального
стола, а я в самом конце местечко занял. Первый раз я его вживе увидел с тех
пор, как лет за двадцать до того привелось на него взглянуть, он тогда
просто конгрессменом был. До этого случая не изъявил он желания со своим
специальным помощником по делам молодежи встретиться. И так получилось, что
больше у него желания со мною встречаться не возникнет.
Верджил Грейтхаус присутствовал, министр здравоохранения, просвещения и
социальных пособий, о котором говорили, что он из самых близких друзей
президента. Он начнет срок свой отбывать в тот самый день, как мне из тюрьмы
освободиться. И вице-президент Спиро Т.Агню тоже присутствовал. Его обвинят
в том, что взятки брал и от уплаты налогов уклонялся, а он заявит _nolo_
_contendere_*. Был еще Эмиль Ларкин, из всех президентских помощников самый
озлобленный, настоящий ястреб, все его боялись. Потом он возвестит, что
Иисус Христос вознамерился спасти лично его, никого другого, - ему большой
срок грозил за лжесвидетельство и противодействие правосудию. Был Генри
Киссинджер. Он впоследствии порекомендует массированный налет на Ханой в
Рождество. Был Ричард М.Хелмс, глава ЦРУ. Его потом уличат в том, что лгал
на слушаниях в Конгрессе, хотя поклялся говорить правду, ничего, кроме
правды. Х.Р.Холдмен присутствовал, и Джон Д.Эрлихман, и Чарлз У.Колсон, и
Джон Н.Митчелл, генеральный прокурор. Все они тоже сядут, один за другим.
/* Подчиняюсь решению суда, но своей вины не признаю (лат.)./
Я перед этим совещанием всю ночь не спал, набрасывал для президента
свои соображения по случаю трагедии в университете Кент. Я так считал: от
судебной ответственности гвардейцев надо сразу освободить, затем порицание
им вынести и уволить из гвардии без права восстановления. А еще надо, чтобы
президент распорядился провести повсеместную инспекцию Национальной гвардии
на предмет установления, допустимо ли выдавать ей боевые патроны, когда эти
штатские надевают мундиры и выходят против безоружной толпы. Надо, чтобы
президент в своей речи назвал случившееся ужасной трагедией, чтобы все
видели: у него сердце от горя прямо разрывается. Надо, чтобы он национальный
траур объявил - день, а может, и неделю национального траура, когда везде
флаги приспущены. Причем траур не только по этим погибшим из университета
Кент, а по всем американцам, которых во Вьетнаме на войне убило или
покалечило физически, а также психологически. И тогда он вправе еще большую,
чем обычно, решимость выразить: война, без всяких сомнений, должна быть
доведена до победного конца.
Только никто и не подумал пригласить меня высказаться на том совещании,
и бумажки мои приготовленные никому просмотреть не захотелось.
А под конец сам президент заметил, что надо мной столб дыма стоит, так
на меня и уставился - все замерли. У Эмиля Ларкина спрашивает: это кто
такой?
И улыбочка кривенькая такая по его лицу пробежала, верный признак, что
сейчас шуточку отпустит. Мне эта улыбочка всегда напоминала розовый бутон,
по которому врезали молотком. Что же касается шуточки его, то это был
единственный раз, когда он что- то действительно остроумное сказал, так по
крайней мере все считают. Может, поэтому я и останусь в истории: по моему
поводу Никсон единственный раз в жизни удачно пошутил.
- Прервемся на минуточку, - сказал он, - вы поглядите на нашего
специального советника по делам молодежи: вот как надо костры разжигать.
И все вокруг захохотали.
4
Хлопнула дверь нашего спального корпуса - а камера моя как раз над
дверью, - и я подумал: вот и Клайд Картер, пришел наконец. Но тут на
лестнице как запыхтят, загорланят: "Чертог с небес за мной спустился"* -
ясное дело, Эмиль Ларкин это, ястреб президентский. Здоровенный был мужчина,
глаза навыкат, губы как кровью перемазанные, просто кусок печенки, а не
губы, - он в свое время за Мичиганский университет в бейсбол играл, на
задней линии. А теперь он всего лишь юрист, у которого отобрали лицензию, и
день напролет молится да хвалу возносит тому, кого принимает за Иисуса
Христа. Между прочим, на работы Ларкина не посылали, даже помещение наше
убирать не требовали, потому что он все молился, по цементному полу с утра
до ночи ползал, и плохо это для него кончилось. Ноги у него совсем перестали
сгибаться, как у горничной набегавшейся.
/* Знаменитый негритянский духовный гимн./
Добрался он наверх, а из глаз слезы градом.
- Ах, брат мой, Старбек, - говорит, - тяжело мне по лестнице
подниматься, и радуюсь я, что так тяжело.
- Понятно, - отвечаю.
- Ко мне Иисус приходил, - сообщает он. - И вот что сказал: ступай к
брату Старбеку, последний раз попроси его с тобой вместе помолиться, а что
трудно тебе лестницу одолеть, про это позабудь, знаешь почему? Потому что на
этот раз брат Старбек преклонит колени свои, про гордыню гарвардскую
позабыв, и вслед тебе молитву вознесет.
- Жаль, что огорчить Его придется, - говорю.
- А ты разве когда Его радовал? - спрашивает. - Я вот тоже раньше такой
был, только огорчал Иисуса каждый день.
Не хочу представить его медоточивым лицемером, гиганта этого
лепечущего, да и права у меня такого нет. Уж до того он уверовал в утешения,
какие дарует вера, совсем в детство впал. Когда мы в Белом доме работали, я
перед ним трепетал, как, должно быть, предки мои трепетали перед Иваном
Грозным, но теперь измываться над ним можно сколько угодно. Его как ни
задевай, как ни подкалывай, все ему без разницы, словно дурачку
деревенскому.
Позвольте добавить, что сейчас Эмиль Ларкин свои денежки исключительно
на такие дела тратит, о которых всем уши прожужжал. В Цинциннати, штат
Огайо, есть издательство "Хартленд хаус", религиозные книжки печатает, оно
собственность корпорации РАМДЖЕК, тот же отдел, к которому и моя фирма
относится, - так вот, это издательство полтора месяца назад выпустило
ларкиновскую автобиографию "Брат мой, не помолишься со мною?" И что Ларкину
с проданных экземпляров причитается, а это с полмиллиона долларов, если не
поболе, все на Армию спасения пойдет.
- Тебе кто сообщил, что я у себя? - интересуюсь. Недоволен я был, что
он заявился. Думал, выйду из тюрьмы потихоньку и не придется мне просьбы эти
выслушивать, чтобы я с ним помолился напоследок.
- Клайд Картер, - говорит. Значит, тот самый конвоир, который доводится
троюродным братом президенту Соединенных Штатов.
- Куда он подевался, хотел бы я знать.
А Ларкин рассказывает: вся тюремная администрация засуетилась, потому
как Верджил Грейтхаус, бывший министр здравоохранения, просвещения и
социальных пособий, - из богатейших он людей у нас в стране - вздумал прямо
с сегодняшнего дня срок свой отбывать, хватит уже апелляций этих да всяких
проволочек. В федеральных тюрьмах, пожалуй, никогда еще не было заключенных,
которые до суда такие высокие посты занимали.
Грейтхауса я в основном только по виду знал да по репутации, конечно.
Кто же о нем не слышал, он ведь шишка был, фирма у него, "Грейтхаус и
Смайли"; сам ее создал и до сих пор контрольный пакет акций удерживает; они
мнение общественное создают, такая их специальность, вовсю трудятся, чтобы
публика как можно благосклоннее относилась к разным там карибским и
южноамериканским диктаторам, и к тому, что на Багамах в казино миллионы
проматывают, и что всякое жулье на танкерах панамские да либерийские флаги
повывешивало, и что ЦРУ весь мир своими сетями оплело, и что существуют
профсоюзы, где всеми делами мафия ворочает, вроде Интернационального
братства шлифовальщиков-монтажеров или Объединения обслуживающих
бензоколонки, и что есть на свете международные суперконцерны типа РАМДЖЕК
или "Фрукты Техаса", ну и так далее.
Лысый он был. Челюсти так и выпирают. Лоб весь в морщинах, не кожа, а
доска стиральная. А в зубах трубка давно прогоревшая, в жизни с нею не
расставался, даже когда в суде давал показания. Как-то раз я совсем рядом с
ним сидел, и оказалось, он на трубке своей мелодии всякие насвистывает -
уметь надо. Вроде как птички чирикают. В Гарвард он поступил через шесть лет
после того, как я его окончил, поэтому мы с ним там не встречались. Да и
вообще виделись прежде только один раз, в Белом доме, на том самом
совещании, когда я оконфузился из-за того, что дымил, точно паровоз. Для
него-то я ничего собой не представлял, так, мышка незаметная, каких много
шустрит по кладовкам в Белом доме. И разговором своим он меня тоже только
раз удостоил, это когда уж нас обоих забрали. Случайно столкнулись мы нос к
носу в коридоре суда - нас по разным статьям проводили. Выяснил он, кто я
такой, и, видно, испугался, как бы я против него не начал свидетельствовать,
а я и не думал. Короче, хвать меня за лацканы, а глаза так и горят, трубка
во рту перекатывается - и вот такие мне посулил радости незабываемые:
"Запомни, пьянь, хоть словечко про меня пикнешь, я тебе устрою: будешь
счастлив, если в борделе каком в Порт-Саиде сортиры чистить пристроят, когда
срок кончится".
И пока он мне судьбу мою предрекал, я и расслышал, как у него в трубке
птички чирикают.
Он, между прочим, квакер был, Грейтхаус этот, и Ричард М.Никсон тоже -
все это знают. Это, несомненно, как-то их по-особенному связывало, оттого
они одно время заделались такими душевными друзьями.
Эмиль Ларкин был просвитерианин.
Сам я по этой части вообще никто. Отца еще там, в Польше, католиком
окрестили, конфессия это римско-католическая. А вырос он - стал агностик.
Маму в Литве по-православному воспитывали, а в Кливленде она стала
католичкой, из греческой веры в римскую перешла. Отец никогда с нею в
церковь не ходил. Меня тоже католиком крестили, но мне больше импонировало
отцовское равнодушие к таким делам, и с двенадцати лет я в храм ни ногой.
Когда в Гарвард заявление подавал, старый мистер Маккоун, он баптист был,
говорит: пиши, что ты индепендент *, - я и написал.
/* Индепенденты (букв. - независимые) - наиболее радикально настроенная
часть пуритан./
Сын мой, по слухам, унитарий*, причем деятельный такой. А его жена
как-то мне призналась, что она хоть и методистка, а поет по воскресеньям в
епископальной церкви, там платят недурно. Пусть поет, жалко, что ли?
/* Унитарианство (от лат. unitas - единое) - принцип единоличия бога в
лице бога-отца; унитарианство противостоит доктрине триединства. /
Ну и так далее.
Эмиль Ларкин, который пресвитерианин, и Верджил Грейтхаус, квакер наш,
в славные старые денечки очень даже не дураки были хапнуть. И кражи крупные
под их контролем находились, и с подслушанных телефонных разговоров денежки
им капали, и налоговая инспекция по их распоряжению душила тех, кто поперек
дороги им вставал, - все мало, они даже с благотворительных завтраков свою
долю забирали. Спрашиваю я Ларкина: ну как тебе, не страшно будет с
Верджилом тут повстречаться?
- Верджил Грейтхаус, - говорит, - тоже мне брат, как и любой другой, ни
больше, ни меньше. Попробую его спасти, чтобы в ад не угодил, вот как тебя
спасать пытаюсь. - И цитирует из Матфея про всякие ужасы, какие Христос
грешникам на Судный день напророчил.
Вот что он цитирует: "Идите от Меня, проклятые, в огонь вечный,
уготованный дьяволу и ангелам его".
Меня тогда слова эти в ужас привели и сейчас приводят. Тут вот и
черпает для себя вдохновение всем известная жестокость христиан, уж это
точно.
- Может, - говорю Ларкину, - Христос такое и вправду сказал, только
очень уж не похоже это на все прочее, Им изреченное, так что одним только
могу объяснить эти слова: видать, в тот день у Него малость в голове
помутилось.
Ларкин отступил этак на шаг-другой, головой качает насмешливо -
дескать, шляпу только снять остается, какой молодец.
- Видал я богохульников, - говорит, - да еще каких, только с тобою им
не тягаться. Ты всех своих друзей против себя настроил шуточками своими
дурацкими, а теперь и Последнего, Который - готов был прийти тебе на помощь,
во врага обращаешь - Христа, Спасителя нашего.
Я промолчал. Мне одного хотелось - чтобы он убрался поскорее.
- Нет, ты скажи, у тебя в друзьях-то кто остался? - не унимается.
Подумал я, что Бен Шапиро, шафер мой, наверняка от меня бы не
отступился, что бы ни произошло, - приехал бы сейчас на машине да к себе
домой отвез. Только это я так, сентиментальным мечтаниям поддался. Бен много
лет тому назад уехал в Израиль, и его убили на Шестидневной войне. Слышал, в
его честь школа названа в Тель-Авиве.
- Ну, имя-то хоть одно назвать можешь? - все пристает ко мне Эмиль
Ларкин.
- Боб Фендер, - называю. Он в тюрьме у нас единственный, кому
пожизненный срок дали, вообще единственный американец, которого посадили за
государственную измену, когда шла война в Корее... Вообще-то его надо
именовать доктор Фендер, потому что он ученый, ветеринар. Каптеркой он у нас
заведует, откуда мне скоро принесут цивильную одежду. Там, в каптерке,
всегда музыка слышна, позволили Фендеру крутить, сколько хочет, пластинки
одной французской певицы, Эдит Пиаф зовут, он и крутит целый день. Еще он
рассказы пишет, научную фантастику, и довольно известен, что ни год, с
десяток-другой таких рассказов печатает за разными подписями - среди его
псевдонимов Фрэнк Икс Барлоу и Килгор Траут.
- Боб Фендер, он каждому друг и никому, - Ларкин говорит.
- Ну, Клайд Картер мне друг.
- Я про тех, кто на воле, - поясняет Ларкин. - На воле-то есть кто,
чтобы помочь тебе был готов? Видишь, никого. И сын твой собственный тоже
помочь тебе не хочет.
- Посмотрим еще, - говорю.
- Ты куда отсюда, в Нью-Йорк? - спрашивает.
- Угу.
- А зачем в Нью-Йорк тебе?
- Люди там приветливые, - объясняю, - особенно к тем, у кого никаких
нет знакомых, к иммигрантам нищим, из которых миллионеры получаются.
- К сыну ведь за поддержкой обратишься, хоть он словечка тебе не
написал, пока ты тут сидел. - Эмиль у нас в корпусе всей почтой ведает,
поэтому ему известно, писал мне кто, не писал.
- Он, если и узнает, что я с ним в одном городе нахожусь - так только
по чистой случайности, - отвечаю. С сынком своим я последний раз на
похоронах его матери двумя словами обменялся, в Чеви-Чейз, на маленьком
еврейском кладбище. Моя, исключительно моя идея была похоронить ее на этом
кладбище, в этом вот обществе ее оставить, - идея, которая могла прийти в
голову только старику, оказавшемуся вдруг совсем одиноким. Рут бы сказала, и
правильно: совсем спятил.
Хоронили мы ее в простом сосновому гробу, который стоил сто пятьдесят
шесть долларов. На крышку я положил ветвь с цветущей нашей яблони, обломив
по дороге - пилить охоты не было.
Раввин прочитал молитву на иврите, которого она не знала, даже не
слыхала никогда этого языка, хотя в концлагерях, должно быть, сколько угодно
возможностей имелось его выучить.
Сын мне вот что заявил, поворачиваясь спиной к отцу своему и к могиле
разверстой, потому что торопился - такси его ждет.
- Мне тебя жалко, но любить тебя я не могу и не стану. Я так думаю, ты
и сжил со свету эту несчастную женщину. И никакой ты мне больше не отец,
вообще не родственник. Видеть тебя отныне не желаю и слышать про тебя не
хочу.
Так и сказанул.
Все же надо признать, что, мечтая о Нью-Йорке у себя в тюрьме, я смутно
представлял себе каких-то старых знакомых - ни одного имени назвать бы не
смог, - которые мне помогут отыскать работу. Трудно, знаете, от этих
мечтаний отказаться, признав, что друзей-то у тебя не осталось вовсе. Если
бы жизнь чуть менее сурово со мной обошлась, сохранились бы и друзья, причем
почти все из Нью-Йорка. И грезилось мне, что вот курсирую я день за днем по
Манхеттену, когда там жизнь кипит, пересекаю город с запада, где театры, на
восток, до громады Объединенных Наций, и с юга, от Публичной библиотеки, на
север, до отеля "Плаза", мимо зданий шествую, в которых фонды разные
помещаются, издательства, книжные лавки, магазины одежды для джентльменов со
средствами, клубы для них же, а где-то поблизости дорогие отели и рестораны,
- и уж обязательно встречаю кого-то из старинных знакомых: он не забыл,
какой я прежде был славный человек, презрения особенного ко мне тоже не
испытывает, а значит, пустит в ход свое влияние, чтобы мне где-нибудь в баре
работу дали.
Уж я-то, будьте уверены, хоть на коленях умолять его об этом примусь,
свой диплом доктора миксерологии прямо в физиономию ему суну.
А если вдруг сына своего на улице запримечу - это я грезил так, - сразу
же повернусь спиной, и пусть его своей дорогой идет.
- Христос, - никак Ларкину не надоест вещать, - велел не отступаться от
грешников, но от тебя я, кажется, сейчас отступлюсь. Сидишь как пень, стены
разглядываешь - ничем тебя не пронять.
- Похоже, ничем, - соглашаюсь.
- Упырь, - говорит, - ненасытный, сроду таких не встречал.
Знаете, таких в балагане показывают: валяется в клетке на соломе и
головы живым петухам откусывает, да еще при этом рычит, а все объясняют, что
его привезли с острова Борнео, где он вырос среди диких зверей. По
американской иерархии ниже находиться уж никак невозможно, разве если в ящик
сыграешь.
Вот Ларкин, обозлившись, и взялся меня, как встарь, изводить.
- Помнишь, тебя в Белом доме так и прозвали - Упырь. Чак Колсон
придумал.
- Было дело, - говорю.
- Никсон ни во что тебя не ставил. Просто пожалел. Поэтому ты и
должность свою получил.
- Да знаю.
- Тебе даже на службу являться не обязательно было.
- Не обязательно.
- Мы тебе поэтому и кабинет подобрали без окон, без соседей, - пусть
сразу поймет, можно и не являться, никто внимания не обратит.
- Но я-то кое-что делать все равно старался, - возражаю. - Может, твой
Христос примет это во внимание.
- Если насмехаться над Ним вздумал, так лучше вообще помолчи, -
советует он.
- Хорошо. Только ведь это ты про Него первый заговорил.
- А знаешь, когда ты упырем заделался?
Я только одно знал: с какого момента у меня в жизни все покатилось под
откос - крылья сломались, и почувствовал я, что никогда больше не смогу
взлететь. Больно мне вспоминать, как я все это понял, больнее не бывает. Вот
и сейчас горечь на меня нахлынула, такая горечь, что заставил я себя,
наконец, прямо в лицо Ларкину посмотреть и - сказал:
- Бога ради, я же старый человек, оставь ты меня в покое.
А он от радости так и сияет.
- Ура, - вопит, - видишь, Старбек, не выдержала твоя гарвардская шкура
задубелая. Прошиб я тебя все-таки, а?
- Прошиб, - признаю.
- Глядишь, теперь дело легче пойдет.
- Надеюсь, нет, - буркнул я и опять уставился в стену.
- Я, - сообщает, - твой голос еще мальчишкой первый раз услышал, в
Петоски, штат Мичиган.
- Понятно.
- Ты по радио говорил. Отец нас с сестренкой тогда все время радио
заставлял слушать. "Только, - предупреждал, - не провороньте ничего. Ведь
сейчас совершается история, слушайте повнимательнее".
Это он, значит, тысяча девятьсот сорок девятый год вспомнил. Я со своей
маленькой семьей человеческой только что вернулся в Вашингтон. И мы въехали
в свое кирпичное бунгало, Чеви-Чейз, штат Мэриленд, - где дикая яблоня,
помните? Начиналась осень. Яблоня вся в плодах, мелких таких, кривеньких.
Рут, жена моя, собиралась джем из них сварить, она потом каждый год это
делала. Спросите: как же получилось, что я по радио говорил и меня слышал у
себя в Петоски маленький Эмиль Ларкин? А дело было в Палате представителей,
в специальном комитете, у них свое помещение имелось. Везде микрофоны, прямо
в нос тебе микрофон суют, а я даю показания, и дотошнее всех оказался один
молодой конгрессмен из Калифорнии, Ричард М.Никсон, так в меня и вцепился:
расскажите, дескать, про свои связи с коммунистами, вы обязаны доказать
лояльность Соединенным Штатам.
Тысяча девятьсот сорок девятый: небось молодые теперь за чистую правду
примут, если, глазом не моргнув, поведаю им, что этим специальным комитетам
приходилось заседать на ветках, да чтобы дерево повыше было, оттого что на
земле так и рыскали саблезубые тигры. Точно говорю, поверят. Тогда Уинстон
Черчилль еще жив был. Иосиф Сталин тоже. Нет, вы только подумайте. А
президентом был Гарри С.Трумэн. И вот Министерство обороны мне, в прошлом
коммунисту, поручает подобрать команду из военных да ученых и вдобавок еще
ее возглавить. Команда эта должна была разработать тактику наземных сил на
случай, если на вооружении появятся атомные бомбы небольшого калибра, а все
явно к этому и шло.
Комитет желал выяснить, разумно ли человеку с моей политической
биографией доверять такое деликатное дело, а особенно мистер Никсон по этому
поводу беспокоился. Что как возьму и передам наши тактические схемы
Советскому Союзу? Или нарочно сделаю, чтобы схемы эти никуда не годились, и
если нам придется воевать с Советским Союзом, то Советский Союз наверняка
победит.
- Знаешь, что я, тогда радио слушая, понял? - спрашивает Эмиль Ларкин.
- Нет, - отвечаю с интонацией: мне абсолютно все равно.
- Я понял, человек может такое сделать, что его потом никто за это не
простит, неважно, какие у него политические взгляды. Сам он себя за такое не
простит, потому что не прощается, когда предают лучших своих друзей.
Так и не заставил я себя улыбнуться, пока он разглагольствовал насчет
того, что он, дескать, тогда понял, и сейчас не заставлю, сколько ни
старайся, а ведь смешно это все, правда смешно. Немыслимая получалась
пародия на слушания в Конгрессе и на судебное разбирательство по гражданским
делам, а кончилась эта гнусная бодяга процессом, который тянулся два года.
Что он там мог слышать, когда сидел перед приемником в штанишках своих до
колен?
Одни перепалки словесные, скука смертная, все равно что целый день
наслаждаться треском в наушниках. Это уж когда Ларкин стал взрослым и,
насмотревшись ковбойских фильмов, выработал свои моральные понятия, вот
тогда и стало ему казаться, будто, ручку приемника вертя, он ясно
чувствовал, что человек предает своего лучшего Друга.
- Леланд Клюз никогда лучшим моим другом не был, - сказал я.
Так звали того, кто из-за моих показаний на самое дно пошел, и фамилии
наши одно время постоянно упоминались вместе: Старбек и Клюз - ну совсем как
Гилберт и Салливен, или Сакко и Ванцетти, как Лорел и Харди, как Леопольд и
Леб*.
/* Гилберт и Салливен - создатели популярных комических опер, с успехом
шедших в Англии и США в конце XIX - начале XX века; Лорел и Харди -
знаменитые актеры-комики; Леопольд и Леб - молодые чикагцы, выходцы из
богатых семей, в 1924 г. убившие - из "ненависти к миру" -
знакомого-подростка./
Давненько мне не доводилось слышать, чтобы о нас опять вспомнили.
Клюз был мой сверстник, он из Йейля. А познакомились мы в Оксфорде, на
регате Хенли*: я был рулевым, а он загребным, и наша лодка пришла первой. Я
был коротышкой. А он был здоровый такой. Я коротышка и остался. А он все
по-прежнему здоровый. Мы одновременно начали работать в Министерстве
сельского хозяйства, кабинетики наши рядом располагались. По воскресеньям с
утра играли сет-другой в теннис, если позволяла погода. Ах, денечки наши
давние, салатные, мы тогда и судили обо всем как зеленые юнцы.
/* Ежегодно проводимая гребная гонка на Темзе./
У нас с ним даже какое-то время машина была одна на двоих - фордовского
производства, "фаэтон" марка эта называлась, - и мы на ней устраивали
совместные прогулки с девушками. Фаэтон - сын Гелиоса, бога солнца. Однажды
он у папы одолжил солнечную колесницу и до того безрассудно на ней
раскатывал, что в Северной Африке целые области выгорели, превратившись в
пустыню. Пришлось Зевсу молнией его прикончить, не то бы он всю землю
спалил. Правильно Зевс сделал, я так считаю. А что еще оставалось?
Но вообще-то мы с Клюзом никогда особенно близки не были, а потом
совсем разошлись: он увел у меня девушку и женился на ней сам. Она была из
прекрасной семьи - Новая Англия, старинный род; им принадлежала часовая
компания "Уайет", в Броктоне, штат Массачусетс, да и еще много чего
принадлежало. В Гарварде на первом курсе мы с ее братом жили в одной
комнате, так я с нею и познакомился. Она одна из тех четырех женщин, которых
я в своей жизни по-настоящему любил. Сара ее звали, а девичья фамилия -
Уайет.
После того как я своими показаниями его, сам того не желая, заложил, мы
лет десять, а то и побольше, не поддерживали друг с другом никаких
контактов. У них с Сарой ребенок был, девочка, на три года старше моего
сына. Клюз поначалу считался самой яркой звездой в Госдепартаменте, все
думали, что со временем он станет государственным секретарем, а может, и
президентом. Да во всем Вашингтоне не нашлось бы человека, который так к
себе притягивал, так очаровывать умел, как Леланд Клюз.
А заложил я его вот как: находясь под присягой, я по требованию
конгрессмена Никсона перечислил имена людей, которые в Депрессию - кто этого
не знал? - были коммунистами, а потом, когда началась вторая мировая война,
проявили себя необыкновенными патриотами. И в этом почетном списке было имя
Леланда Клюза. Тогда как-то без всяких комментариев обошлось. Но вернулся я
под вечер домой и от жены, которая слушала мои показания по радио и за всеми
другими программами новостей старалась уследить, узнал, что Леланд Клюз,
оказывается, никогда с коммунистами связан не был, ну никоим образом.
Ставит Рут ужин на стол - мы тогда всем покупным кормились, потому что
кухня в бунгало еще не была как следует оборудована, - и тут по радио
передают, как Леланд Клюз отреагировал на мои показания. Он настаивал, чтобы
его немедленно вызвали на слушания в Конгрессе, где он под присягой
засвидетельствует, что никогда не был коммунистом и не проявлял ни малейшего
сочувствия коммунистическим идеалам. Босс его, государственный секретарь -
он тоже из Йейля, - подтвердил (так радио сообщило), что Леланд Клюз -
американский патриот, каких ему больше встречать не приходилось, и что свою
безусловную лояльность он продемонстрировал на переговорах с представителями
Советского Союза. Этих коммунистов, говорит, Клюз в пух и прах раздраконил.
А вот я, наверно, как был коммунистом, так и остался, я от своих хозяев
задание такое получил - заложить Леланда Клюза.
Прошло два жутких года, и Леланд Клюз сел - его уличили в
лжесвидетельстве по шести пунктам. Оказался он среди первых осужденных,
которые отбывали срок в только что тогда открывшейся Федеральной
исправительной колонии обычного режима, которая расположена на задах
авиабазы финлеттер - тридцать пять миль от Атланты, штат Джорджия.
Мир тесен.
5
Лет двадцать спустя Ричард М.Никсон, став президентом Соединенных
Штатов, вдруг заинтересовался, что там со мною сталось. Президентом он почти
точно не сделался бы, если бы не прогремел на всю страну тем, что разоблачил
и упек в тюрьму этого изовравшегося Леланда Клюза. Эмиссары Никсона отыскали
меня, когда я - помните? - помогал жене, открывшей свою фирму дизайна,
которая располагалась в нашем крохотном, кирпичной кладки бунгало в
Чеви-Чейз, штат Мэриленд.
Вот через эмиссаров этих он и работу мне предложил.
Как я к этому отнесся? Чувство гордости испытал: значит, кому-то еще
нужен. В конце концов, Ричард М.Никсон - это не просто какой-то там Ричард
М.Никсон. Это еще и президент Соединенных Штатов Америки, а я так хотел
снова послужить своей стране. Что же мне, отказываться было по той причине,
что Америка тогда не такая была, какой я хотел ее видеть?
Мне, стало быть, по соображениям чести следовало так вот и замуроваться
у себя в Чеви-Чейз, где я, по сути, никому и нужен- то не был?
Нет уж, увольте.
Ага, явился, наконец, Клайд Картер, конвоир этот, которого я так долго
прождал у себя в камере, - значит, сейчас на волю отправимся. А Эмиль Ларкин
оставил меня к этому времени в покое, дальше поковылял.
- Ты уж извини, Уолтер, - Клайд говорит.
- Ладно, - отвечаю. - Спешить-то мне, сам понимаешь, некуда, а автобусы
каждые полчаса ходят. - Поскольку никто меня встречать не приехал, придется
с авиабазы Финлеттер в Атланту добираться автобусом. Да еще стоять всю
дорогу, поскольку к остановке рядом с нашим бараком автобус всегда приходит
битком набитый.
Клайд знал, что сыну на мои невзгоды ровным счетом наплевать. Все в
тюрьме у нас про это знали. И знали, что он книжки рецензирует. Похоже, чуть
не каждый, кто здесь сидит, боевики про шпионов сочиняет, мемуары
какие-нибудь, романы с тайнами и все такое прочее, так что про рецензии
разговор заходит то и дело, особенно про те, которые в "Нью-Йорк таймс"
печатаются.
Клайд возьми да ляпни:
- Может, не надо мне про такое говорить, только сынка твоего я бы
своими руками прикончил, раз он отца даже встретить не захотел.
- Правильно, - говорю.
- Все-то у тебя правильно, - укоряет меня Клайд. - Что ни скажи, один
ответ: правильно, дескать.
- Так ведь почти всегда так оно и есть: все правильно.
- Надо же, Кэрил Чессмен ну в точности то же самое сказал, когда его
казнить повели, - замечает Клайд. - И ты, наверное, скажешь.
Кэрил Чессмен двенадцать лет просидел в камере смертников, в
Калифорнии, - насильничал он и детей похищал, правда, никого не убил. Сам
все свои апелляции составлял и прошения об отсрочке казни, а пока эта
волокита тянулась, успел выучить четыре языка и сочинить две книжки, которые
стали бестселлерами, но потом все-таки заперли его в тесной комнатенке без
окон и пустили отравляющий газ.
Последние его слова были и правда те самые, какие Клайд вспомнил: "Все
правильно".
- Послушай, - говорит Клайд. - Ты, как в Нью-Йорк приедешь, поскорее
устраивайся на работу в бар, я же точно знаю, через два года хозяином бара
этого станешь. - Это он по доброте, не подумайте, что и вправду он такой уж
оптимист. Просто ободрить меня старается. - А когда у тебя свой бар будет,
лучший в Нью- Йорке, может, вспомнишь про старика Клайда, вызовешь меня. Я
же не просто за стойкой стоять могу, я тебе кондиционеры буду чинить. А к
тому времени и замки научусь ставить.
Мне было известно, что он подумывает записаться на слесарные курсы в
Иллинойском Институте Инструкторов. Значит, соблазнился-таки.
- Соблазнился, что ли? - уточняю.
- Ага, - говорит, - соблазнился. Первое задание нынче прислали.
Тюрьма наша состоит из невзрачных трехэтажных военных бараков, которые
поставлены в каре, посередине плац незастроенный. Прямо по центру мы с
Клайдом этот плац и пересекли. Я узелок с простынками тащу. Вот тут, на
плацу, юные пехотинцы, краса и гордость страны, когда-то парады устраивали,
всем показывая свою готовность победить или умереть. Ладно, думаю, я тоже
своей стране послужил, целых два года только то и делал, что моя страна от
меня требовала. Она требовала, чтобы мне было скверно. И не требовала, чтобы
я загнулся.
Кое-где в окнах лица показывались, преступники, от старости трясущиеся,
- у кого сердце никуда, у кого легкие отказывают, печень барахлит, ну и так
далее. А на плацу, кроме нас двоих, только еще один арестант находился.
Тащит за собой необъятный мешок для мусора, длинной палкой с гвоздем на
конце бумажки подцепляет. Низкорослый такой старичок, вроде меня. Завидев
нас, преградил дорогу к административному корпусу, пикой своей в меня тычет
- значит, имеет что-то важное сообщить. Это доктор Карло ди Санца, юрист,
Неаполитанский университет ему степень присвоил. Он в Америке
натурализовался, получил гражданство, а теперь вот второй уже срок отбывает
по делу, называющемуся "план Понци", - они почту по-хитрому использовали.
Жуткий патриот этот ди Санца, скажу я вам.
- Ну что, домой? - интересуется.
- Домой.
- Ты, - говорит, - одно всегда помни. Как бы эта страна с тобой ни
обошлась, все равно она самая великая в мире. Усвоил?
- Так точно, сэр, усвоил.
- А дурак же ты был, что с коммунистами связался.
- Так то давно было.
- Если коммунисты у власти, никаких дел не сделаешь. А что за интерес в
такой стране жить, где дела сделать нельзя?
- Ошибки молодости, сэр, - оправдываюсь я.
- Я вот в Америке два раза миллионером становился, - хвастает, - и
опять стану.
- Обязательно станете! - Я в самом деле так думал. А как иначе, он в
третий раз свой план Понци запустит, опять сумеет соблазнить дураков
огромными прибылями, если они ему денежки свои доверят. Эти денежки, как
прежде, он пустит на покупку особняков, роллс-ройсов, яхт и тому подобного,
из них же и прибыль кое-кому выплатит, как было обещано. Тут к нему,
прослышав, какие он проценты дает раздувшимся от самодовольства клиентам,
народ повалит толпами, а значит, деньги рекой потекут, будет из чего платить
проценты тем, кто раньше записался, - ну и так далее.
Теперь-то я думаю, что сила доктора ди Санца главным образом
проистекала из его непроходимой глупости. Удивительно легко ему удавалось
морочить своим клиентам голову, а все оттого что, несмотря на два тюремных
срока, никак до него не доходило, почему его план Понци непременно
заканчивается катастрофами для участников.
- Я вот многих богатыми сделал, счастливыми, - хвалится он. - О себе
можешь такое сказать?
- Нет, сэр, - говорю, - пока не могу. Но попробовать никогда не поздно.
Теперь-то я, хоть в экономике не больно разбираюсь, все же никак не
отделаюсь от подозрения, что любое правительство, которое успешно
справляется со своими делами, - тот же самый план Понци, а по-другому просто
быть не может. Оно знай себе одалживает да одалживает, и не думая
возвращать. А иначе как мне объяснить моим внукам-полиглотам, что собою
представляли Соединенные Штаты в тридцатые годы, когда политикам и людям,
которые всем крутили, не удавалось так сделать, чтобы народ хоть на самое
необходимое зарабатывал, на продукты там, одежку, на топливо к зиме. Башмаки
тогда купить, это ж какая была проблема!
И вдруг смотрите, пожалуйста: те, кто еще вчера были нищими, сидят себе
в офицерских клубах, выряжены с иголочки и филе с грибами заказывают,
запивая шампанским. А другие недавние бедняки в столовых для рядового
состава сидят, но тоже одеты, обуты, гамбургеры уписывают и запивают их
пивом. Этот вот два года назад голову себе ломал, как бы залатать
изорвавшиеся подошвы, а теперь джип водит или грузовик, а то, глядишь,
самолет, катер там какой-нибудь, и всего у него вдоволь: бензина, снаряжения
всякого. Очки ему выдали, зубы вставили, если требовалось, и никакие больше
несчастья ему не страшны - он от них застрахован. И где бы ни находился он
на планете, уж будьте уверены, в День благодарения, в Рождество будет у него
к столу горячая индейка под клюквенным соусом, придумают, как доставить.
Что же случилось?
А ничего другого и случиться не могло, просто план Понци заработал.
Отошел от нас доктор Карло ди Санца, а мы дальше двинулись, и Клайд
давай себя поносить за то, что не умеет вперед рассчитывать. "Бармен, стало
быть, кондиционеры чинить умею, замки ставлю да вот вас конвоирую, -
бормочет. - Что за черт, почему ж это я плаваю-то так мелко?"
И рассказывает мне, чему научился, столько лет общаясь с арестантами из
белых воротничков, а вывод для себя он вот какой сделал:
- Понимаешь, кто у нас в стране человеком стать сумел, те по-мелкому не
думают.
- Человеком стать? - переспрашиваю. - Ты что несешь, они же все
преступники осужденные.
- Преступники, понятно, - говорит, - только почти у всех большие деньги
припрятаны. А если поиздержались, так знают, как еще больше заработать
можно. Ты посмотри: всякий, кто отсюда выбирается, на воле-то в свое
удовольствие живет.
- Ну, значит, я исключение из правила, так и запомни. Я, как женился,
почти все время на заработанное женой существовал.
- У тебя когда-то тоже миллион был, - отвечает. - А мне миллиона не
видать, хоть я миллион лет проживи.
Это он про _corpus delecti_* моего уотергейтского преступления, про
старомодный плоский чемодан, где лежал миллион долларов банкнотами по
двадцать: самыми обыкновенными, не мечеными. Противозаконное пожертвование
на нужды избирательной кампании. Пришлось эти деньги спрятать, когда люди из
ФБР и из прокуратуры по особо важным делам принялись вытряхивать в Белом
доме один сейф за другим. Решили, что мой мало кому известный кабинет на
цокольном этаже - самое место для этого саквояжика. А я не возражал.
/* Вещественная улика (лат.)/
Как раз в ту пору умерла моя жена.
Чемодан, увы, нашли. Явилась за мною полиция. Я-то знал тех, кто
перенес чемодан ко мне в кабинет, знал, чьи распоряжения они выполняли. Все
до единого шишки, хоть и пришлось им как обычным грузчикам потрудиться. Ни
суду, ни адвокатам моим, вообще никому не сказал я, что это были за люди.
Поэтому меня и посадили.
Из того несчастья, когда я заодно и Леланда Клюза потопил, я крепко
усвоил нужный урок: отвратительно, коли дуралея какого- нибудь несчастного в
тюрьму упечешь. Если под присягой такие вот показания дал, потом жизнь тебе
покажется до того пошлой, до того гнусной - хуже не бывает.
И еще: ведь только что умерла моя жена. И мне стало безразлично, что
будет дальше. Отупел я, совсем отупел.
Я и сейчас никому не скажу, что за люди с тем чемоданом фокусы
проделывали. Да теперь уж и не важно.
Однако не могу допустить, чтобы для истории пропало сказанное одним из
этих фокусников, когда чемоданчик уже стоял в моем офисе. Вот что было
сказано: "И какой мудозвон выдумал в Белом доме говно это хранить!"
- Такие, как ты, - сказал Клайд Картер, - всегда около больших денег
крутятся. Если б я в Гарварде обучался, может, и меня бы в эту компанию
приняли.
Послышалась музыка. Мы были рядом с каптеркой, где от зари до зари
проигрыватель не останавливается. Пела Эдит Пиаф: "Non, je ne regrette
rien". To есть: "Нет, я ни о чем не жалею".
Как раз она эту песню допела, когда мы с Клайдом входили в каптерку, а
доктор Роберт Фендер, который тут заведует - у него пожизненный срок, -
давай нас уверять, что в песне этой ему каждое слово в душу западает.
"Non!" - кричит, а глаза так и горят, улыбка до ушей растянулась. - Je
ne regrette rien! Rien!
Этот Фендер, я уже говорил, был ветеринар, и он единственный в Америке,
кого посадили за государственную измену, когда шла Корейская война. Могли и
к расстрелу приговорить за такие дела, он же был старшим лейтенантом армии
Соединенных Штатов, в Японии служил инспектором по качеству мяса,
направляемого в Корею на фронт. Лишь по соображениям гуманности трибунал
заменил ему высшую меру пожизненным заключением без права обжалования
приговора.
Этот предатель Америки как две капли воды похож лицом на героя Америки
Чарлза Августа Линдберга*. Тоже высоченный, широкий в кости. В нем
скандинавская кровь есть. По-французски может объясниться, хотя и с
акцентом, но свободно - еще бы, столько лет дни напролет Эдит Пиаф слушает.
А вообще-то, кроме нашей тюрьмы, он почти нигде и не бывал, только в Эймсе,
штат Айова, да в Осаке, Япония. До того он от природы застенчивый, что, пока
в Осаке не очутился, все никак не мог потерять невинность - сам как-то мне
рассказывал. А в Осаке без памяти влюбился в певичку из ночного клуба, она
себя за японку выдавала, - здорово она выучилась подражать Эдит Пиаф, прямо
не отличишь. На самом-то деле она шпионкой была, работала на Северную Корею.
/* Чарлз Линдберг (1902-1974), американский летчик, совершивший первый
перелет через Атлантический океан./
- Смотрите-ка, кто пожаловал, сам Уолтер Старбек, друг мой бесценный, -
приветствовал он меня. - Как ты, ничего?
Я ему описал свое утро: сижу на койке, одна и та же песня в голове
вертится: "Просеивает Салли..."
Смешно ему стало. Потом-то он это мое описание вставил в свой
научно-фантастический рассказ, который, сообщаю с гордостью, появится в
ближайшем номере "Плейбоя", журнала, издаваемого корпорацией РАМДЖЕК.
Подписан рассказ так: Фрэнк Икс Барлоу. Там говорится про бывшего судью с
планеты Викуна, которая расположена на расстоянии двух с половиной галактик
от Земли, - этот судья освободился от собственного тела, а душа его
странствует в космосе, ищет подходящую для себя планету и новое тело, в
которое могла бы вселиться. Оказывается, во Вселенной почти нигде нет жизни,
но под конец судья попадает на Землю, аккурат на авиабазе Финлеттер
приземляется, там, где рядовой состав паркует свои машины, - тридцать пять
миль от Атланты, штат Джорджия. Судья этот может выбрать для своей души
любое тело, через ушное отверстие в него внедриться и обус...


