Рэй Брэдбери. Здравствуй и прощай


© Ray Bradbury. Hail and Farewell, 1952
© Copyright , наследники перевод, 1965
OCR: Константин Гришин
Сверено по изданию: Брэдбери Р. Сочинения в 2 тт. - Т.1. - М.: Терра, 1997.

Ну конечно, он уезжает, ничего не поделаешь: настал срок, время
истекло, и он уезжает далеко-далеко. Чемодан уложен, башмаки начищены,
волосы приглажены, старательно вымыты уши и шея, осталось лишь спуститься по
лестнице, выйти на улицу и добраться до маленькой железнодорожной станции,
где только ради него и остановится поезд. И тогда городок Фокс-Хилл, штат
Иллинойс, для него навсегда отойдет в прошлое. И он поедет в Айову или в
Канзас, а быть может, даже в Калифорнию, — двенадцатилетний мальчик, а в
чемодане у него лежит свидетельство о рождении, и там сказано, что родился
он сорок три года назад.
— Уилли! — окликнули снизу.
— Сейчас!
Он подхватил чемодан. В зеркале на комоде он увидел свое отражение:
золото июньских одуванчиков, румянец июльских яблок, теплая белизна
полуденного молока. Ангельски невинное, ясное лицо — такое же, как всегда,
и, возможно, навсегда таким и останется.
— Пора! — снова окликнул женский голос.
— Иду!
Кряхтя и улыбаясь, он потащил чемодан вниз. В гостиной ждали Анна и
Стив, принаряженные, подтянутые.
— Вот и я! — крикнул с порога Уилли.
У Анны стало такое лицо — вот-вот заплачет.
— О Господи, Уилли, неужели ты и вправду от нас уедешь?
— Люди уже начинают удивляться, — негромко сказал Уилли. — Я целых
три года здесь прожил. Но когда начинаются толки, я уж знаю — пора
собираться в дорогу.
— Странно все это, — сказала Анна. — Не пойму я никак.
Нежданно-негаданно. Мы будем скучать по тебе, Уилли.
— Я вам буду писать каждое Рождество, честное слово. А вы не пишите,
не надо.
— Мы были рады и счастливы. — Стив выпрямился на стуле, слова
давались ему с трудом. — Такая обида, что всему этому конец. Такая обида,
что тебе пришлось нам все про себя рассказать. До смерти обидно, что нельзя
тебе остаться.
— Вы славные люди, лучше всех, у кого я жил, — сказал Уилли.
Он был четырех футов ростом, солнечный свет лежал на его щеках, никогда
не знавших бритвы.
И тут Анна все-таки заплакала.
— Уилли, Уилли...
Она согнулась в своем кресле, видно было, что она хотела бы его обнять,
но больше не смеет; она смотрела смущенная, растерянная, не зная, как теперь
быть, как себя с ним держать.
— Не так-то легко уходить, — сказал Уилли. — Привыкаешь. И рад бы
остаться. Но ничего не получается. Один раз я попробовал остаться, когда
люди уже стали подозревать неладное. Стали говорить: мол, какой ужас! Мол,
сколько лет он играл с нашими невинными детьми, а мы и не догадывались! Мол,
подумать страшно! Ну, и пришлось мне ночью уйти из города. Не так-то это
легко. Сами знаете, я вас обоих всей душой полюбил. Отличные это были три
года, спасибо вам!
Все трое направились к двери.
— Куда ты теперь, Уилли?
— Сам не знаю. Куда глаза глядят. Как увижу тихий зеленый городок, там
и останавливаюсь.
— Ты когда-нибудь вернешься?
— Да, — сказал он серьезно своим высоким мальчишеским голосом. — Лет
через двадцать по мне уже станет видно, что я не мальчик. Тогда поеду и
навещу всех своих отцов и матерей.
Они стояли на крыльце, овеваемые прохладой летнего утра, очень не
хотелось выговорить вслух последние слова прощанья. Стив упорно глядел на
листву соседнего вяза.
— А у многих ты еще жил, Уилли? Сколько у тебя было приемных отцов и
матерей?
Вопрос как будто не рассердил и не обидел Уилли.
— Да я уже пять раз переменил родителей — лет двадцать так
путешествую, побывал в пяти городах.
— Ладно, жаловаться нам не на что, — сказал Стив. — Хоть три года
был сын, все лучше, чем ничего.
— Ну что ж, — сказал Уилли, быстро поцеловал Анну, подхватил чемодан
и вышел на улицу, под деревья, под зеленые от листвы солнечные лучи, и пошел
быстро, не оглядываясь, — самый настоящий мальчишка.
Когда он проходил мимо парка, там, на зеленой лужайке, ребята играли в
бейсбол. Он остановился в тени под дубами и стал смотреть, как белый-белый
мячик высоко взлетает в солнечных лучах, а тень его темной птицей проносится
по траве, и ребята ловят его в подставленные чашкой ладони — и так важно,
так необходимо поймать, не упустить этот стремительный кусочек лета. Они
орали во все горло. Мяч упал в траву рядом с Уилли.
Он вышел с мячом из-под деревьев, вспоминая последние три года, уже
истраченные без остатка, и пять лет, что были перед ними, и те, что были еще
раньше, и так до той поры, когда ему и вправду было одиннадцать, двенадцать,
четырнадцать, и в ушах зазвучали голоса:
— Что-то неладно с вашим Уилли, хозяйка?
— Миссис, а что это ваш Уилли последнее время не растет?
— Уилли, ты уже куришь?
Эхо голосов замерло в ярком сиянии летнего дня. И потом — голос
матери:
— Сегодня Уилли исполняется двадцать один!
И тысяча голосов:
— Приходи, когда тебе исполнится пятнадцать, сынок, тогда, может, и
найдется для тебя работа.
Неподвижным взглядом он уставился на бейсбольный мяч в дрожащей руке,
словно это был не мяч, а вся его жизнь — бесконечная лента лет скручена,
свернута в тугой комок, но опять и опять все возвращается к одному и тому
же, к дню, когда ему исполнилось двенадцать. Он услышал шаги по траве:
ребята идут к нему, вот они стали вокруг и заслонили солнце, они выросли.
— Уилли, ты куда собрался? — кто-то пнул ногой его чемодан.
Как они вытянулись! В последние месяцы, кажется, солнце повело рукой у
них над головами, поманило — и они тянутся к нему, вверх, точно жаркий,
наполовину расплавленный металл, точно золотая тянучка, покорная властному
притяжению небес, они растут и растут, им по тринадцать, по четырнадцать,
они смотрят на Уилли сверху вниз, они улыбаются ему, но уже чуть
высокомерно. Это началось месяца четыре назад.
— Пошли играть, мы против вас! А кто возьмет к себе в команду Уилли?
— Ну-у, Уилли уж очень мал, мы с малышами не играем.
И они обгоняют его, их притягивают солнце и луна, и смена времен года,
весенний ветер и молодая листва, а ему по-прежнему двенадцать, он им больше
не компания. И новые голоса подхватывают старый, страшно знакомый, леденящий
душу припев:
— Надо давать мальчику побольше витаминов, Стив.
— У вас в роду все такие коротышки, Анна?
И снова холодная рука стискивает сердце, и уже знаешь, что после
стольких славных лет среди "своих" снова надо вырвать все корни.
— Уилли, ты куда собрался?
Он тряхнул головой. Опять он среди мальчишек, они топчутся вокруг,
заслоняют солнце, наклоняются к нему, точно великаны к фонтанчику для питья.
— Еду на неделю погостить к родным.
— А-а.
Год назад они были бы не так равнодушны. А сейчас только с любопытством
поглядели на чемодан да, может, чуть позавидовали — вот, мол, поедет
поездом, увидит какие-то новые места...
— Покидаемся немножко? — предложил Уилли.
Они согласились без особой охоты, просто чтоб уважить отъезжающего. Он
поставил чемодан и побежал; белый мячик взлетел к солнцу, устремился к
ослепительно белым фигурам в дальнем конце луга, снова ввысь и опять вдаль,
жизнь приходила и уходила, ткался незримый узор. Вперед-назад! Мистер Роберт
Хенлон и миссис Хенлон, Крик-Бенд, штат Висконсин, 1932 год, его первые
приемные родители, первый год! Вперед-назад! Генри и Элис Болц, Лаймвил,
штат Айова, 1935 год! Летит бейсбольный мяч. Смиты, Итоны, Робинсоны!
1939-й! 1945-й! Бездетная чета — одна, другая, третья! Стучись в дверь — в
одну, в другую.
— Извините, пожалуйста. Меня зовут Уильям. Можно мне...
— Хочешь хлеба с маслом? Входи, садись. Ты откуда, сынок?
Хлеб с маслом, стакан холодного молока, улыбки, кивки, мирная,
неторопливая беседа.
— Похоже, что ты издалека, сынок. Может, ты откуда-нибудь сбежал?
— Нет.
— Так ты сирота, мальчик?..
И другой стакан молока.
— Нам всегда так хотелось детей. И никогда не было. Кто его знает
почему. Бывает же так. Что поделаешь. Время уже позднее, сынок. Не пора ли
тебе домой?
— Нету у меня дома.
— У такого мальчонки? Да ты ж совсем еще малыш. Мама будет
беспокоиться.
— Нету у меня никакого дома, и родных на свете никого. Может быть...
можно... можно, я у вас сегодня переночую?
— Видишь ли, сынок, я уж и не знаю, — говорит муж. — Мы никогда не
думали взять в дом...
— У нас нынче на ужин цыпленок, — перебивает жена. — Хватит на всех,
хватит и на гостя...
И летят, сменяются годы, голоса, лица, люди, и всегда поначалу одни и
те же разговоры. Летний вечер — последний вечер, что он провел у Эмили
Робинсон, вечер, когда она открыла его секрет; она сидит в качалке, он
слышит ее голос:
— Сколько я на своем веку детишек перевидала. Смотрю на них иной раз и
думаю — такая жалость, такая обида, что все эти цветы будут срезаны, что
всем этим огонькам суждено угаснуть. Такая жалость, что этого не миновать —
вот они бегают мимо, ходят в школу, а потом вырастут, станут долговязые,
безобразные, в морщинах, поседеют, полысеют, а под конец и вовсе останутся
кожа да кости, да одышка, и все они умрут и лягут в могилу. Вот я слышу, как
они смеются, и просто не верится, неужели и они пойдут той же дорогой, что и
я. А ведь не миновать! До сих пор помню стихи Вордсворта: "Я вдруг увидел
хоровод нарциссов нежно-золотых, меж них резвился ветерок в тени дерев, у
синих вод". Вот такими мне кажутся дети, хоть они иной раз бывают жестоки,
хоть я знаю, они могут быть и дурными, и злыми, но злобы еще нет у них в
лице, в глазах, и усталости тоже нет. В них столько пылкости, жадного
интереса ко всему! Наверно, этого мне больше всего недостает во взрослых
людях — девятеро из десяти уже ко всему охладели, стали равнодушными, ни
свежести, ни огня, ни жизни в них не осталось. Каждый день я смотрю, как
детвора выбегает из школы после уроков. Будто кто бросает из дверей целые
охапки цветов. Что это за чувство, Уилли? Каково это — чувствовать себя
вечно юным? Всегда оставаться новеньким, свеженьким, как серебряная монетка
последней чеканки? Ты счастлив? Легко у тебя на душе — или ты только с виду
такой?
Мяч со свистом прорезал воздух, точно большой белесый шершень ожег
ладонь. Морщась от боли, он погладил ее другой рукой, а память знай твердила
свое:
— Я изворачивался как мог. Когда все родные умерли и оказалось, что на
работу меня никуда не берут, я пробовал наняться в цирк, но и тут меня
подняли на смех. "Сынок, — говорили мне, — ты же не лилипут, а если и
лилипут, все равно с виду ты просто мальчишка. Уж если нам брать карлика,
так пускай он и лицом будет настоящий карлик. Нет уж, сынок, не взыщи". И я
пустился бродить по свету и все думал: кто я такой? Мальчишка. И с виду
мальчишка, и говорю, как мальчишка, так лучше мне и оставаться мальчишкой.
Воюй — не воюй, плачь — не плачь, что толку! Так куда же мне податься?
Какую найти работу? А потом однажды в ресторане я увидел, как один человек
показывал другому карточки своих детей. А тот все повторял: "Эх, нету у меня
детей... вот были бы у меня детишки..." И все качал головой. А я как сидел
неподалеку, с куском мяса на вилке, так и застыл! В ту минуту я понял, чем
буду заниматься до конца своих дней. Все-таки нашлась и для меня работа.
Приносить одиноким людям радость. Не знать ни отдыха, ни срока. Вечно
играть. Я понял, мне придется вечно играть. Ну, разнесу когда-нибудь газеты,
побегаю на посылках, может, газоны косилкой подстригу. Но настоящей тяжелой
работы мне не видать. Все мое дело — чтобы мать на меня радовалась да отец
мною гордился. И я повернулся к тому человеку за стойкой, неподалеку от
меня. "Прошу прощенья", — сказал я. И улыбнулся ему...
— Но послушай, Уилли, — сказала тогда, много лет назад, миссис Эмили.
— Наверно, тебе иногда бывает тоскливо? И, наверно, хочется... разного...
что нужно взрослому человеку?
— Я молчу и стараюсь это побороть, — сказал Уилли. — Я только
мальчишка, говорю я себе, и я должен жить с мальчишками, читать те же книги,
играть в те же игры, все остальное отрезано раз и навсегда. Я не могу быть
сразу и взрослым и ребенком. Надо быть мальчишкой — и только. И я играю
свою роль. Да, приходилось трудно. Иной раз, бывало...
Он умолк.
— Люди, у которых ты жил, ничего не знали?
— Нет. Сказать им — значило бы все испортить. Я говорил им, что
сбежал из дому, — пускай проверяют, запрашивают полицию. Когда выяснялось,
что меня не разыскивают и ничего худого за мной нет, соглашался — пускай
меня усыновят. Так было лучше всего... пока никто ни о чем не догадывался.
Но проходило года три, ну, пять лет, и люди догадывались, или в город
приезжал кто-нибудь, кто видел меня раньше, или кто-нибудь из цирка меня
узнавал — и кончено. Рано или поздно всему приходил конец.
— И ты счастлив, тебе хорошо? Приятно это — сорок лет с лишком
оставаться ребенком?
— Говорят, каждый должен зарабатывать свой хлеб. А когда делаешь
других счастливыми, и сам становишься почти счастливым. Это моя работа, и я
делаю свое дело. А потом... еще несколько лет, и я состарюсь. Тогда и жар
молодости, и тоска по недостижимому, и несбыточные мечты — все останется
позади. Может быть, тогда мне станет полегче, и я спокойно доиграю свою
роль.
Он встряхнулся, отгоняя эти мысли, в последний раз кинул мяч. И побежал
к своему чемодану. Том, Билл, Джейми, Боб, Сэм — он со всеми простился,
всем пожал руки. Они немного смутились.
— В конце концов, ты ж не на край света уезжаешь, Уилли.
— Да, это верно... — Он все не трогался с места.
— Ну пока, Уилли! Через неделю увидимся!
— Пока, до свидания!
И опять он идет прочь со своим чемоданом и смотрит на деревья, позади
остались ребята и улица, где он жил, а когда он повернул за угол, издали
донесся паровозный гудок, и он пустился бегом.
И вот последнее, что он увидел и услышал: белый мяч опять и опять
взлетал в небо над остроконечной крышей, взад-вперед, взад-вперед, и звенели
голоса: "Раз-два — голова, три-четыре — отрубили!" — будто птицы кричали
прощально, улетая далеко на юг.
Раннее утро, солнце еще не взошло, пахнет туманом, предрассветным
холодом, и еще пахнет холодным железом — неприветливый запах поезда, все
тело ноет от тряски, от долгой ночи в вагоне... Он проснулся и взглянул в
окно, на едва просыпающийся городок. Зажигались огни, слышались негромкие,
приглушенные голоса, в холодном сумраке взад-вперед, взад-вперед качался,
взмахивал красный сигнальный фонарь. Стояла сонная тишина, в которой все
звуки и отзвуки словно облагорожены, на редкость ясны и отчетливы. По вагону
прошел проводник, точно тень в темном коридоре.
— Сэр, — тихонько позвал Уилли.
Проводник остановился.
— Какой это город? — в темноте прошептал мальчик.
— Вэливил.
— Много тут народу?
— Десять тысяч жителей. А что? Разве это твоя остановка?
— Как тут зелено... — Уилли долгим взглядом посмотрел в окно на
окутанный предутренней прохладой городок. — Как тут славно и тихо, —
сказал он.
— Сынок, — сказал ему проводник, — ты знаешь, куда едешь?
— Сюда, — сказал Уилли и неслышно поднялся и в предутренней
прохладной тишине, где пахло железом, в темном вагоне стал быстро, деловито
собирать свои пожитки.
— Смотри, паренек, не наделай глупостей, — сказал проводник.
— Нет, сэр, — сказал Уилли, — я глупостей не наделаю.
Он прошел по темному коридору, проводник вынес за ним чемодан, и вот он
стоит на платформе, а вокруг светает, и редеет туман, и встает прохладное
утро.
Он стоял и смотрел снизу вверх на проводника, на черный железный поезд,
над которым еще светились последние редкие звезды. Громко, навзрыд закричал
паровоз, криками отозвались вдоль всего поезда проводники, дрогнули вагоны,
и знакомый проводник помахал рукой и улыбнулся мальчику на платформе,
маленькому мальчику с большим чемоданом, а мальчик что-то крикнул, но снова
взревел паровоз и заглушил его голос.
— Чего? — закричал проводник и приставил ладонь к уху.
— Пожелайте мне удачи! — крикнул Уилли.
— Желаю удачи, сынок! — крикнул проводник, и улыбнулся, и помахал
рукой. — Счастливо, мальчик!
— Спасибо! — сказал Уилли под грохот и гром, под свист пара и
перестук колес.
Он смотрел вслед черному поезду, пока тот не скрылся из виду. Все это
время он стоял не шевелясь. Стоял совсем тихо долгих три минуты —
двенадцатилетний мальчик на старой деревянной платформе, — и только потом
наконец обернулся, и ему открылись по-утреннему пустые улицы.
Вставало солнце, и, чтоб согреться, он пошел быстрым шагом — и вступил
в новый город.

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися