Истпарт Архангельского Обкома ВКП(б). Интервенция на советском севере 1918-1920

страница №2

зенные. Выходите.
Мрачным, грязным коридором идем в противоположный конец.
Останавливаемся. За дверью гул многочисленных голосов, но, как только
надзиратель вкладывает ключ в замочную скважину, разговор смолкает,
как по команде.
Переступаю порог. В недоумении останавливаюсь. Камера
переполнена. Люди лежат на столе, под столом, по всему полу до самой
двери, оставляя лишь почтительное расстояние вокруг испускающей
невыносимое зловоние "параши".
- Куда же мне? - в недоумении озираюсь по сторонам.
- У окна есть место.
Пробираюсь, осторожно шагая через лежащих. Кто-то недовольно
ворчит.
Соседи обступают меня с расспросами. Спешат услышать от
"новенького" вести с воли. Разочарованы.
Окна камеры настежь открыты, но запах грязи и пота скученных
человеческих тел кружит голову. Первое впечатление - жить в такой
тесноте невозможно, число заключенных в камере доходит до шестидесяти
человек, при норме в четырнадцать.
Состав новых товарищей по заключению самый разнообразный.
Преобладают матросы с ледокола "Святогор" и военного судна
"Горислава". Невольное внимание обращает на себя мальчик лет
четырнадцати, беженец во время германской войны из Риги. Добывая себе
кусок хлеба, работал писцом в какой-то красноармейской канцелярии и за
это "преступление" засажен в тюрьму.
Здесь же впервые встречаюсь с Терехиным - председателем судового
комитета на "Святогоре". Высокий, скромный, с добрым выражением глаз.
Больше молчит... Впоследствии его приговорили к смертной казни. После
приговора почти месяц сидел в камере "смертников" в ожидании
расстрела.
Раз даже повели его на расстрел, но он со злобою бросил в лицо
палачам:
- За мою голову сотни ваших слетят.
И его еще с неделю держали в "смертной", прежде чем решили
прикончить.
Время в общей камере пошло значительно быстрее, чем в одиночке.
Разговоры, переходящие иногда в горячие споры, занимали большую часть
дня.
Через день после обхода тюрьмы прокурором меня вызывают на
допрос. Спускаюсь в тюремный подвал. За большим столом, покрытым
зеленым сукном, восседают белогвардейские и союзные офицеры, товарищ
прокурора и следователь. Вся эта шайка сопровождает каждый вопрос
нескрываемой злобой к советам. В особенности щеголяют друг перед
другом "господа офицеры". Все их остроты плоски, пошлы и полны
бессильной злобы.
После долгого допроса мне объявляют, что комиссия постановила
содержать меня под арестом, и я возвращаюсь в камеру...
Утро 23 августа в тюрьме началось необычно. Против обыкновения
нам не дают кипятку и не пускают умываться. С перекинутыми через плечо
полотенцами мы бродим по камере, нетерпеливо поглядывая на дверь и
прислушиваясь, не крикнут ли - умываться.
Вдруг в коридоре раздались громкие истерические рыдания. Мы
насторожились. В камеру вталкивают К.
Во время утренней поверки он записался на прием к начальнику
тюрьмы и теперь возвратился из конторы.
Дрожит, как в лихорадке, и тяжелые сдавленные рыдания душат его.
- Что с тобой?
- Там англичане...
Нервно вздрагивают его плечи.
- Вот они, - взволнованно говорит кто-то у окна.
Толкаясь, бросаемся к окнам. Несколько английских офицеров стоят
на дворе тюрьмы. Среди них выделяется один, высокий, сухой, с холодным
бесстрастным лицом, в фуражке с красным околышем, говорящим о его
высоких чинах. Из-за угла тюрьмы торопливо выходят с полсотни
английских солдат с винтовками в руках и выстраиваются под нашими
окнами.
Проходит несколько минут тяжелого ожидания. Слышно, как в
коридоре одна за другой открываются двери камер, чьи-то голоса
выкрикивают фамилии, и десятки ног стучат, спускаясь по лестницам. В
окна тюрьмы видно, как на двор выводят заключенных. Среди них много
знакомых. Спрашиваем:
- Куда?
Но они не знают. Насчитываю более семидесяти человек. В камеру
входят Тенденция и Шестерка в сопровождении старшего и дежурного
надзирателей. Развернув лист бумаги, Тенденция поспешно выкрикивает
фамилии, велит вызванным забирать вещи и выходить на двор. Все, за
исключением трех, выходим на двор. Подстраиваемся к ранее вышедшим. Из
тюрьмы, поспешно одеваясь на ходу и завязывая свои вещи, выходят
заключенные из других камер. Появляется начальник тюрьмы. Начинается
поверка. Налицо 133, по списку 134. Проверяют вторично. Одного нет.
Помощники бегут обратно в тюрьму. Выбрав минуту, когда тюремная
администрация отходит в сторону, вступаем в разговор с солдатами.
Конвой, за исключением офицеров, не англичане, а финны, состоящие на
английской службе. Куда нас ведут, им неизвестно.
- Не на расстрел?
- Может быть, но мы стрелять в вас не будем, - говорят финны.
Но это мало нас успокаивает.
- Мы сами рабочие, - продолжает финн, - есть среди нас и
коммунисты. Против русских рабочих мы не пойдем.
Говоря, он зорко оглядывается по сторонам: не заметило бы
начальство.
Но вот возвращаются из тюрьмы помощники. Вслед за ними выходит,
поддерживаемый под руки товарищами, "беглец". Он болен и лежал в
больничной камере. Вновь начинается утомительная процедура поверки.
Считают, сбиваются. Пересчитывают, перекликают по фамилиям, снова
считают. Все налицо. Тюремная администрация передает нас английским
офицерам.
Выстраиваемся по четыре в ряд. Конвой окружает нас кольцом.
Раздаются громкие слова команды. Дружно звякают винтовки, десятки
штыков, ощетинясь, блестят на солнце. Медленно, скрипя заржавленными
петлями, раскрываются большие тюремные ворота. Англичанин с красным
околышем, размахивая тростью, кричит что-то, пробегая мимо нас.
Русская команда - шагом марш - и все мы, толкаясь, сбиваясь и
торопливо подстраиваясь на ходу, двигаемся в ворота, выходим на
пыльную, изрытую ямами Финляндскую улицу.
Свернули на Соборную улицу, становится ясно: ведут на пристань
для отправки из города, но куда? Прохожие останавливаются и с
недоумением глядят нам вслед. На углу Троицкого проспекта,* наиболее
оживленной улицы Архангельска, закрыто движение, пока проходит наш
"кортеж". Скопились трамвайные вагоны, извозчики и масса публики. Из
толпы сыплются грубые ругательства, плоские шутки и остроты. С
особенной злобой "обкладывает" нас поп. Этот скромный "служитель
Христа", сбросив маску смирения, сыплет отборною бранью. Его жирное
лицо трясется от ярости, покрываясь красными пятнами.
(* Теперь улица Павлина Виноградова.)
Соборная пристань. Нет никаких признаков, куда и на чем нас
отправят. На рейде французский крейсер и пароход "Вайгач". Из амбара
вытаскивают кипы одеял и связки солдатских котелков, предназначенных,
по-видимому, для нас. Откуда-то появляется походная кухня.
На набережной обычная толпа зевак. Встречаются родственники и
знакомые увозимых. Из толпы кричат, а от нас отвечают. Все сливается в
общий хаос звуков, в которых трудно что-либо уловить. Нас выстраивают
лицом к реке. Предупреждают: в сторону города не поворачиваться, в
противном случае будут стрелять. Эта угроза производит как раз
обратное действие. Дальнейшие угрозы и щелкание ружейными затворами
бесполезны. Солдаты, по распоряжению офицера, пытаются очистить
набережную, но тщетно, - чем больше противодействия, тем сильнее
напирает на пристань толпа.
Вдруг из толпы отделяется женщина с ребенком на руках. Другой
ребенок, испуганно тараща глазенки на солдат, преграждающих дорогу
штыками, судорожно вцепился руками в юбку матери. Мать плачет, рвется
вперед, но ее крепко держат подбежавшие солдаты и офицер. Отец - в
наших рядах, - скрепя сердце, намеренно не допускающим возражения, но
дрожащим от волнения голосом просит жену уйти домой. А она плачет и
рвется. Глядя на мать, заплакал и еще крепче вцепился в юбку ребенок.
Плачет и грудной. По откосу набережной с криком пробирается сквозь
толпу другая женщина. Выбравшись, она быстро бежит по пустому
пространству, которое отделяем нас от толпы. Офицер преграждает ей
путь, и она, упав на камни пристани, бьется в истерике.
Тяжелые минуты... Без всякого предупреждения, без всякой угрозы
многие из нас отвертываются к реке. Сил нет видеть эти тяжелые сцены.
А что если нас продержат здесь час, два, если о нашей отправке узнает
весь город; если соберутся здесь сотни женщин - наших жен, сестер,
матерей, - что тогда?
"Скорей, скорей бы увезли!" - стучит в голове назойливая мысль.
Томительно ползут минуты. Тяжело рыдают женщины, плачут испуганные
дети. Смутно гудит толпа. Взволнованно вполголоса разговаривают
заключенные. Проходят долгие, как вечность, мучительные полчаса.
Медленно, осторожно подходит к пристани портовый буксир, ведя за собой
железную баржу.
- Для нас...
На пристани все дрогнуло, зашевелилось, загудело. Офицеры и
солдаты повеселели. Забираем свои пожитки и подвигаемся ближе к
пристани.
- Заходи! - кричит конвой, и мы длинной вереницей переходим на
баржу.
Нехотя спускаемся по узкой лестнице в открытый люк. Оттуда пахнет
сыростью застоявшейся воды. Низко. Стоять нельзя. Согнувшись, кой-как
теснимся и рассаживаемся на полу. Люк захлопывают. Воздух в трюме
быстро становится спертым. Накаленная солнцем железная палуба пышет
жаром. Сидим, тяжело дыша и обливаясь потом. Некоторых покидают силы,
и они в изнеможении приваливаются на колени товарищей.
Вдруг пароход останавливается. Нам приказывают выйти на палубу,
но без вещей. Выходим. Мы у железнодорожной ветки Бакарицы.
Ошвартовываются. Бросают сходни. Нас выгоняют на берег к груде колючей
проволоки, приказывая грузить ее на баржу... Работа продолжается
полчаса. Успели и оборваться и поцарапаться. Грузим еще несколько
ящиков продуктов. Снова загоняют в трюм, застучал пароходный винт, и
мы плывем дальше. Баржа плывет мимо города. Миновали французский
крейсер, остался позади "Вайгач". Проходим мимо русского "Аскольда".
На корме - английский военный флаг.
Проплывают мимо деревянные стенки набережных, прерываемые зеленью
лугов, а пароход бежит все вперед и вперед, все дальше и дальше от
Архангельска, все ближе и ближе к Белому морю. Только теперь для всех
нас становится ясным, что везут нас на остров Мудьюг, о существовании
которого мы совсем было забыли.

x x x



Мудьюг - небольшой остров в Двинском заливе Белого моря, в
шестидесяти верстах от Архангельска. От материка отделяется так
называемым Сухим морем - проливом, ширина которого в наиболее узком
месте версты две. В двух-трех верстах от западного берега - фарватер,
по которому идут все суда в Архангельск и оттуда. Большая часть
острова покрыта лесами и болотами и только прибрежная полоса луговая.
Селений нет. На южной оконечности несколько створных знаков и
метеорологическая станция. Верстах в восьми на север - Мудьюжский
маяк. Недалеко от него две батареи, защищающие подступы к Архангельску
с моря. С южной оконечности на север идет узкоколейный железнодорожный
путь, отклоняющийся к Сухому морю. Он проведен без всякой насыпи, по
шпалам, набросанным на землю. Эта "времянка", построенная во время
войны, предназначалась для перевозки грузов с пароходов в зимний
период, когда Архангельский порт замерзает. Для этой же цели на
острове выстроено несколько досчатых складов для грузов, барак для
рабочих и большой двухэтажный дом для администрации.
Вот те отрывочные сведения, которые мы узнали друг от друга, и
которые нас интересуют, так как нет уже никаких сомнений, что нам
придется быть невольными обитателями острова Мудьюга.
Между тем наша баржа плывет по зеркальному сверкающему простору
Белого моря. С северо-востока виднеется земля. Ближе и ближе. Можно
уже различить башни маяка, дома и зеленую цепь леса.
Это Мудьюг, мало известный до того времени широкому населению
Архангельска остров. Через полгода он прогремел своей жуткой славой по
всему Северному краю. Его название произносили вполголоса, при
закрытых дверях.
Нянька, бывало, шепотом пугает плачущего ребенка:
- Не плачь. Услышат белые, придут, увезут на Мудьюг.
И ребенок испуганно замолкает.
Представление о Мудьюге неразрывно связано с представлением о
высшем страдании, о высшей человеческой жестокости и неизбежной
мучительной смерти. Это пугало для архангелогородца было куда
страшнее, чем "ад кромешный" для религиозного фанатика. Кто попал на
Мудьюг, тот живой труп, тот уже не вернется к жизни.
Такова репутация Острова смерти. Насколько она справедлива,
увидим.
Пароход подходит к небольшой пристани на сваях. Шаланды
причаливают. Нас выгоняют из трюма и заставляют выгружать на берег
проволоку, провизию, одеяла, котелки и кухню. На берегу ожидают пеший
и конный конвой французов-матросов и наше новое начальство.
Комендант острова - француз, морской лейтенант. Маленький,
вертлявый человечек с тревожно бегающими глазками, в которых не
угасают недоверие и злоба.
Его помощник, сержант, вполне соответствует своему патрону.
Третий француз - военный врач. С большим револьвером у пояса и стэком
в руке он лихо гарцует верхом на лошади по морскому берегу. И
последний представитель администрации - переводчик, русский
белогвардеец Абросимов.
Разгрузив баржу, выходим со своими вещами на берег. Нас
выстраивают и проверяют по списку. Офицеры и солдаты, сопровождавшие
нас из губернской тюрьмы, всходят на пароход и отправляются обратно в
Архангельск. Нам взваливают на плечи, кроме собственных вещей, тюки
одеял и связки котелков, и, окруженные конвоем, мы идем, глубоко
увязая в песке, по берегу моря. Некоторые, изнемогая под тяжестью
поклажи, не выдерживают и падают под злобные ругательства конвоиров.
Более сильные из нас, не ожидая, пока "благородный" французский
приклад прогуляется по спинам упавших, снимают с них поклажу,
взваливают на свои плечи. Пройдя версты полторы, которые показались
нам по крайней мере за пять, подходим к большому досчатому сараю,
огибаем его, сворачиваем в маленький лесок и останавливаемся у
бревенчатого барака. Сбрасываем поклажу и осматриваемся. Окна барака
наполовину опутаны колючей проволокой, но работа не закончена, и круги
проволоки валяются на земле. Саженях в пятнадцати большой двухэтажный
дом. Начинается утомительная процедура обыска. "Гостеприимно"
открываются ворота, и мы входим в нашу новую тюрьму.
Барак саженей десять длиною и около шести шириною. Весь застроен
двойными нарами. Только по бокам, у окон, аршинный проход и посредине
- другой, более широкий, крестообразный. В этом проходе три круглые
печи.
Сыро, грязно, темно.
Солнце закатилось. Опустились сумерки. Мы голодны: с утра ни
крошки во рту. Первое наше требование - пищи и воды. После долгих
переговоров выдают по две галеты и вкатывают в барак грязную вонючую
бочку из-под рыбы. Наливают в нее сырой болотной воды. С жадностью
набрасываемся и пьем.
До поздней ночи не умолкают разговоры о нашей дальнейшей судьбе.
- Зачем нас пригнали сюда? Что нас ожидает? Почему передали
французам? - главные вопросы, которые оживленно обсуждаются, и над
разрешением которых мы тщетно ломаем головы.
В бараке полумрак. Темная августовская ночь прильнула к окнам.
Разговоры постепенно переходят в шопот и, наконец, совершенно
замирают. Усталость берет свое. Мы засыпаем мертвым сном. Сквозь дрему
смутно доносится со двора разговор французов-часовых.

x x x



При ярких лучах восходящего солнца барак выглядит не таким
мрачным, как показался вечером. Мы проснулись и лежим на койках.
Ожидаем, когда придут и ознакомят с новыми порядками. Слышатся
спокойные, вполголоса разговоры.
У дверей загремели засовы, и в бараке все стихло. Вошли сержант,
переводчик и часовой. Переводчик держит в руках небольшой лист белой
бумаги.
- Вот здесь, - говорит он, - раскладка тех продуктов, которые вы
будете получать.
Передает лист одному из заключенных, и дверь барака закрывается.
Поднимается гвалт. Вполне понятно нетерпеливое желание всех нас
узнать, что представляет собой раскладка. Со всех концов несется:
- Читай, читай...
- Тсс, тсс, тише... Слушай.
Наконец настает относительная тишина, и один из заключенных
читает эту знаменательную раскладку, которая впоследствии стоила жизни
сотням людей, уморенных голодом.
- Читай еще раз, - кричим мы, не веря своим ушам.
- Довольно неуместных шуток.
Обступают, заглядывают. Белый листок запорхал по рукам. Сомнений
нет никаких. Нас сажают на полфунта сухарей, 40 золотников
консервированного мяса, вернее студня, и полтора-два десятка рисовых
зерен. Таким образом, нас обрекают на медленное истощение и
мучительную голодною смерть. Барак гудит, как встревоженный улей,
никто не обращает внимания, что вновь открылась дверь, и в барак снова
вошли сержант и переводчик.
- Тише, внимание! - кричит сержант.
- Тсс... тсс... - несется со всех сторон.
- Вот правила, которым вы должны подчиняться.
Передает лист бумаги и уходит.
- Читай, читай... - загалдели во всех углах. И, как только
начинают читать, в бараке наступает мертвая тишина. На лицах
недоумение. Молча поглядываем друг на друга. Что такое? "Правила для
военнопленных первого концентрационного лагеря на острове Мудьюге".
Крики возмущения...
- Как так! Какие мы военнопленные? На каком основании?
- Тише... Читай дальше...
К сожалению, я не помню всех тех мудрых правил, которые были нам
тогда преподнесены, поэтому приведу лишь наиболее врезавшиеся мне в
память.
"За покушение на жизнь лиц из администрации и гарнизона..." Затем
следовала жирная черта, и резко выделялись два слова, выведенные
крупным шрифтом:
- СМЕРТНАЯ КАЗНЬ.
"За побег или попытку к побегу", - гласили следующие пункты
правил, - и опять жирная черта тянулась к тем же простым словам,
которые молотом били по сознанию:
- СМЕРТНАЯ КАЗНЬ.
"Воспрещается" - после двоеточия длинное перечисление всего того,
что нам воспрещалось.
А воспрещается нам многое. Я не помню всего. Помню лишь, что
наказания за неисполнение были в худшем случае - смертная казнь и в
лучшем - заключение во "французской пловучеи тюрьме". К числу
"запретных плодов" было отнесено и пение "бунтовских" песен.
Нас интересовал вопрос, какие песни считаются администрацией
"бунтовскими", и за разрешением его мы впоследствии обратились к
коменданту острова.
Нам ответили:
- Все революционные песни.
По прочтении правил в бараке поднимается невообразимый шум,
гвалт, крики возмущения. Не можем понять - почему, на каком основании
нас объявили военнопленными, когда мы только подследственные
заключенные. В тот же день нам заявляют, что будут установлены для нас
принудительные работы. Имеющиеся среди нас офицеры не только
освобождаются от работы, но даже назначаются для присмотра за
исправным исполнением их другими, рядовыми заключенными.

x x x



Несколько слов о составе нашей партии "военнопленных". Из 134
человек - 12 бывшие офицеры. Некоторые из них состояли при советской
власти комиссарами различных учреждений, другие после демобилизации
старой армии служили по вольному найму в советских учреждениях, и
только прапорщик Ларионов, о котором скажем дальше, был офицером
Красной армии. Из других офицеров нам придется встретиться с
Виноградовым, моряком Добровольного флота, работавшим по
национализации торгового флота, что и послужило причиной его ареста.
Из 120 рядовых около половины, если не больше, была молодежь в
возрасте 19-20 лет, служившая непродолжительное время в рядах Красной
армии.
Человек 25 были матросы Красного флота, уже вполне положительная
и организованная среда. Остальные же представляли собой разнообразную
штатскую массу. Тут были члены исполнительных комитетов, советов,
советских организаций, профсоюзов, комиссары городские, уездные и
другие.

x x x



В первый же день, после полудня, нас выгнали на работу. Одни
вырубали лес вокруг барака, другие засыпали маленькое болото перед
ним, нося песок с холмов и выравнивая, таким образом, место для
будущего лагеря. Наш десяток попал на установку столбов для
проволочного заграждения. В каждой партии был для присмотра офицер из
заключенных.
Вечером, после работ и поверки, мы собрались обсудить положение,
в котором оказались. Это было самое своеобразное из общих собраний,
которое мне приходилось когда-либо видеть.
Наступала ночь. Топились печи, бросая яркие полосы света, по
стенам и по потолку прыгали причудливые тени. Другого освещения не
было. Все лежали на нарах по своим местам, и никого не было видно.
Только по голосу можно было узнать, кто это и где он.
Председателем собрания был избран тов. Левачев - председатель
союза рабочих лесопильных заводов, который впоследствии вынес на себе
все зверства, белого террора и через год заключения был расстрелян. На
обсуждение поставили вопрос об организации.
Особенно ярко уяснил положение, в котором мы находились, тов.
Диатолович - секретарь Архангельского губернского совета
профессиональных союзов. Он говорил, что та раскладка продуктов,
которую мы имеем, установлена для того, чтобы через минимум пищи и
максимум работы довести нас до полного истощения и голодной смерти;
что этими дикими мерами заменяют массовые расстрелы, вызывающие всегда
брожение в народе и войсках; что интервенты не остановятся ни перед
какими мерами в проведении этой политики; что рассчитывать на
человечное отношение со стороны правых эсеров, входящих в состав так
называемого правительства Северной области, мы также не можем, и что
только, не закрывая глаз на настоящее положение вещей, путем
организованной взаимной поддержки мы можем бороться с теми тяжелыми
условиями, в которых оказались.
Многим тогда казалось, что Диатолович слишком сгущает краски, но
он тысячу раз был прав, и впоследствии большая часть из нашей партии,
за исключением тридцати-сорока счастливцев, пала жертвами белого
террора, будучи частью расстреляна, частью уморена голодной смертью.
Сам же Диатолович сделался одной из первых жертв тифа - следствия
голодного режима.
На первом собрании была признана необходимость организации, и
были избраны в коллектив три лица - Левачев, Диатолович и Виноградов.
Наш коллектив просуществовал недолго. На следующий же день вновь
было созвано общее собрание, на котором член коллектива Виноградов
заявил, что администрация не признает наших выборов, и что ему
предложено быть посредником для сношений между администрацией лагеря и
заключенными. Виноградов спрашивал, как ему поступить с этим
предложением, но мы окончательно потеряли уже общий язык, не могли
протестовать, не в силах были дать дружный отпор французской
администрации, и большинство согласилось утвердить это назначение.
Голод дал себя знать с первых же дней заключения.
По утрам, когда раздавались галеты, в тех десятках, где была
молодежь, во время дележки подымался невероятный шум. Голодные,
озлобленные люди с каким-то особенным безумием, с жадным блеском глаз,
ползали по грязному, сырому, заплеванному полу, собирая случайно
упавшие ничтожные крошки сухарей.
И эти жуткие сцены стали повторяться каждый день.
Помню, как в первые дни, срывая возвышенность для засыпки болота,
откопали бочку гнилой воблы, зарытой еще во время пребывания на
острове гарнизона Красной армии. Эта сгнившая рыба страшно воняла, но
голод не тетка, и заключенные тайком от французов, вырывая друг у
друга, хватали ее и прятали в карманы, в шапки, под рубашки.
Вечером после работы стали варить рыбу в бараке. Когда вода в
котелках стала нагреваться, эта гниль расползалась, распространяя
такое страшное зловоние, что невозможно было дышать, и приходилось
открывать двери, чтобы впустить струю свежего воздуха.
Но еще более омерзительные сцены разыгрывались под окнами дома,
где жили французы. Там выливались помои, и проходившие мимо
заключенные бросались под окна и, ползая на четвереньках в помойной
яме, хватали все, что могли найти мало-мальски съедобного: кости,
куски грязного сала, кожуру картофеля. Интервенты, проживавшие в доме,
выбирали момент и выливали на несчастных ведра помоев. Но забывавшие
все, кроме голода, люди старались и в этих, вылитых на их головы
помоях найти для себя отбросы пищи, а сверху звучал сытый, пьяный
смех.
Царь-голод - равнодушный, страшный и беспощадный - с первых же
дней властно вступил в свои права.

x x x



Часть заключенных работала в лесу, вырубая деревья на столбы для
проволочных заграждений. Во время работ успевали собирать и прятать в
карманы и под рубашку грибы, которые вечером варили и без соли ели.
Вскоре из-за грибов произошел следующий случай.
Как-то, по окончании вечерней поверки, один из заключенных вместо
того, чтобы итти со всеми в барак, незаметно для часовых ушел в лес.
Прошло часа полтора, и никто не обнаружил его отсутствия. Вдруг мы
видим в окно, что он идет из леса и несет большой узел грибов. К нему
подбежал часовой и дал свисток, вызывая администрацию.
Этот заключенный был совсем мальчик, лет семнадцати, простой и
наивный. Голод довел его до такого состояния, что он, не отдавая себе
отчета в возможных последствиях своего поступка, пошел в лес, набрал
грибов и просто, как домой, возвращался в барак. Своим наивным,
детским умом, он и не подозревал в этом ничего плохого. Но не так
смотрели на это наши тюремщики. Пришел лейтенант и учинил через
переводчика допрос "беглецу". А тот сконфуженно смотрел на своих
палачей, не понимая, в чем дело.
После допроса его обыскали, вырвали из рук грибы и высыпали их на
землю.
- Зачем им нужны грибы? Что им от меня надо? - говорил взгляд
"беглеца".
Когда его повели в барак, он порывисто бросился к рассыпанным на
земле грибам и торопливо стал их собирать, но его оттащили.
Переводчик вошел в барак и заявил, что лейтенант для первого раза
прощает этот "побег", но в будущем виновные будут наказываться вплоть
до расстрела.
А голод все крепчал.
Тяжелая земляная работа, не прекращавшиеся муки голода уже на
третий день довели и меня до такого состояния, что, нагнувшись над
ямой, я выронил из рук лопату и не мог подняться. Сержант набросился
на меня с кулаками... Кое-как я дотащился в барак, лег на нары и не
вставал до вечера.
Вечером с партией больных я пошел на прием к врачу. В приемной
комнате за маленьким столом сидели доктор-француз и переводчик. В
руках доктора был неизменный стэк, а на столе перед ним лежал
револьвер. Других атрибутов его высокого служения не было видно.
Меня спросили, чем я болен. Доктор сказал что-то переводчику.
- Вы ничего не кушайте и ходите на работы: вам нужен воздух, -
перевел тот.
Санитар-матрос дал мне выпить какую-то горькую микстуру. Эти
советы доктор давал неизменно всем обращавшимся к нему больным
заключенным, изнуренным голодом и непосильной работой. И дальше них да
горькой микстуры медицинская помощь не шла. Больше к этому мудрому
эскулапу я не обращался.
Во время работ у каждой партии были один, а то и несколько
часовых. Кроме того, работы время от времени обходил сержант и
один-два раза в день сам лейтенант. Работать приходилось без
перерывов, не отдыхая, не останавливаясь.
В особенности тяжелы были земляные работы. Для засыпки низких
мест срывали возвышенности и землю носили на носилках. Одни носилки,
сделанные из сырых, тяжелых досок, были достаточно тяжелы для
изнуренных, голодных людей, но на них заставляли наваливать земли не
под силу, и пара за парой, как тени, бродили взад и вперед, шатаясь и
сгибаясь под тяжестью ноши.
Немного легче была работа на устройстве проволочных заграждений.
Но непривычные к этой работе люди ходили оборванные и поцарапанные.
Рукавиц для работы не давали, и руки работающих были покрыты
царапинами, загрязнявшимися от проржавленной колючей проволоки. Но все
это были только цветочки, а ягодки ожидали нас впереди.

x x x



1 сентября в лагерь прибыли из Архангельска прокурор Дуброво и
лейтенант французской службы Бо, - один из наиболее видных и
энергичных агентов контрразведки, именовавшейся официально -
"контрразведывательный отряд штаба главковерха союзных войск". Это
учреждение преследовало не только военные цели, но, главным образом,
приняло на себя роль охранного отделения.
Эпидемия арестов, которая приняла чудовищные размеры, те массовые
расстрелы, которые унесли впоследствии в могилу тысячи молодых жизней,
обязаны той подлой, низкой и продажной работе, которую вело это
объединенное учреждение великих держав "культурного" Запада. Белый
террор, страшный, жестокий, напоминающий времена средневековой
инквизиции, - поддерживался и зверски проводился в жизнь
"союзнической" контрразведкой.
Агентом контрразведки, как учреждения застенков, пыток и
бесчеловечного мучения людей, был лейтенант Бо, - бывший крупный
московский коммерсант, среднего роста, толстый, с круглой, обрюзглой
бритой физиономией, напоминающей бульдога. С широкой инициативой в
проявлении зверств, Бо был типичным жандармом и охранником. Под его
"отеческим попечением" и находился лагерь военнопленных на острове
Мудьюге.
Когда Дуброво и Бо прибыли в лагерь, несколько человек из
заключенных обратились к ним с вопросами и требованиями от имени всех
"военнопленных". Относительно принудительных работ и объявления нас
военнопленными они не дали нам никакого определенного ответа, кроме
фраз общего характера о том, что мы не люди, а "большевики, изменники
родине и бандиты", для которых не может быть никаких законов и прав.
На требования прибавить пищи Дуброво ответил:
- Что же вы хотите? Вам дают четыре галеты из лучшей белой муки и
консервированное мясо. В таких прекрасных условиях не находимся даже
мы, живущие на воле.
Что могло быть для нас, умиравших от голода, наглее и циничнее
такого ответа?!
Через неделю после нашего прибытия на Мудьюг лейтенант
распорядился подстричь нас всех "под машинку". Исключение составляли
"господа офицеры": им дана была даже привилегия бриться, чего были
лишены мы, "рядовые".
Мы не имели даже возможности умыться, так как не было ни бани, ни
умывальника. Умываться приходилось из тех же котелков, которые были
выданы для пищи. Ни у кого почти не было смены белья, не было
возможности стирать; не выдавали мыла, и люди месяцами ходили в одной
рубашке, пока она не сгнивала на теле.
Это создавало самые благоприятные условия для паразитов, которые
развелись в неимоверном количестве. При отсутствии сменного белья
борьба с ними была совершенно немыслима. Наблюдать за чистотой в
бараке также было невозможно. Освещения почти никакого. Всего лишь две
"коптилки" с фитилями, как у лампад. Только у печек, которые топились,
можно было, сняв рубашку, уничтожать паразитов. Люди, чтобы хоть
отчасти избавиться от этого зла, всю ночь до утра просиживали у печей,
молчаливо и сосредоточенно согнув свои голые спины, беспрерывно
сбрасывая в огонь паразитов.
А паразиты все же с каждым днем умножались, особенно когда число
заключенных в бараке, рассчитанном максимум на 100 человек, дошло до
350. Был случай, когда у одного заключенного развелось такое
неимоверное количество паразитов, что товарищи выводили его на двор и
сметали паразитов с его платья метлой. По ночам, когда в бараке все
стихало, проходя по полу, можно было слышать треск паразитов под
ногами.
Неимоверная теснота, грязь, паразиты и голод создавали наилучшие
условия для заболеваний, а администрация не только не старалась
улучшить положение заключенных, но всячески стремилась сделать его еще
более невыносимым. Все это впоследствии сказалось страшной эпидемией
тифа.
В октябре офицеры были переведены из общего барака в особое
помещение, получившее название "офицерского флигеля". Оно находилось в
том же здании, но отделялось капитальной стеной, в которой была
прорублена дверь в общий барак.
В офицерском флигеле были значительно лучшие условия, чем в общем
бараке. Там были отдельные, хотя и в три этажа, койки, столы,
скамейки...
За две недели нашего пребывания на Мудьюге все деревья на
территории лагеря были вырублены, и два ряда проволочных заграждений,
высотою около полутора сажен, охватывали лагерь колючим железным
кольцом.
10 сентября на Мудьюг доставили новую партию заключенных ровно
сто человек.
К 10 сентября погода, ясная и теплая до того времени, резко
изменилась. Подули холодные морские ветры. Ни одного дня не проходило
без дождя. Промокнув до костей, мы дрожали от холодного пронизывающего
ветра. У большинства не было верхней теплой одежды, многие не имели
обуви и ходили, обернув ноги тряпками. Несмотря на это, во время
холодной дождливой погоды не разрешалось ни войти в барак, ни
спрятаться где-нибудь под прикрытием. Бродя по глубокому песку,
промокшие и продрогшие, мы думали лишь об одном, как бы скорее пойти в
барак. Но часы шли бесконечно долго и томительно.
Да и в бараке было не лучше: крыша протекала, и негде было
укрыться от сырости, негде обсушиться, нечем заменить промокшее белье.
Лейтенант и доктор жили в семи верстах от лагеря к северной
оконечности острова, где находились батареи.
11 сентября из лагеря были отправлены для работ на батареи пять
плотников и прапорщик М., как офицер партии. Через два дня туда же
потребовали еще четырех чернорабочих, в числе которых был отправлен и
я.
Дней через десять четверых отправили обратно в лагерь. На батарее
нас осталось шестеро. Здесь мы выполняли самые разнообразные работы.
Мы были и плотниками, и печниками, и конопатчиками, и лесорубами.
Французские солдаты относились к нам не совсем плохо и, когда
немного привыкли, стали вечером, украдкой от коменданта и сержанта,
приносить нам пищу. Когда кончались работы, часовой, чтобы не стоять
на дворе на холоде, обыкновенно сидел у нас в бараке.
Плохо было то, что никто из нас не владел французским языком
настолько, чтобы мало-мальски объясняться, но все-таки мы ухитрялись
понимать друг друга, объясняясь больше мимикой, жестами, чем словами.

x x x



От французов-часовых мы узнавали о том, что происходит в лагере
на южной оконечности острова.
Мы слышали, что туда прибывают новые партии заключенных и обратно
в Архангельск увозят самое незначительное количество. Также нам
передавали, что в лагерь иногда приезжают лейтенант Бо и другие агенты
союзной контрразведки и иногда производят допросы некоторых
заключенных. Среди фамилий новых агентов контрразведки, игравших
видную роль и имевших большое влияние, как-то раз назвали капитана
Чайникова.
Дело это было после работ. Мы сидели в бараке и готовили себе
скудный ужин.
- Чайников... Чайников, что-то знакомая фамилия, - как бы про
себя сказал Коржановский, лежа на свой койке в темном углу.
- Чайников... Чайников... - повторял задумчиво Коржановский.
Через четверть часа все кончили свой скудный ужин и пили чай.
- Ну, так и есть, я его знаю, - вдруг громко сказал Коржановокий.
- Кого? - спросил М.
- Кого? Капитана Чайникова.
И он рассказал нам, как его арестовали, и как он случайно
встретился с капитаном Чайниковым.
Вот что мы от него услышали:
- Когда я кончил срок ссылки, то остался в Архангельской губернии
и поселился на станции Холмогорской. Ни в каких советских организациях
не работал, и вся моя общественная деятельность ограничивалась лишь
работой в местном кооперативе. Когда станцию заняли союзники, ко мне
на квартиру является отряд англичан и арестует меня, жену и всех
пятерых детей, из которых старшей девочке десять лет, младший -
грудной. Средний мальчик в это время бегал на дворе, и при выходе мы
должны были его взять. Он был босиком, и я велел ему пойти домой и
надеть сапоги. Я не думал, что англичане будут иметь что-либо против
того, чтобы пятилетний ребенок вошел в дом и оделся. Смешно думать,
что ребенок убежит или куда-нибудь скроется. Но, как только ребенок
побежал к дому, его догнал рослый англичанин и прикладом ружья ударил
по спине. Мальчик упал и заплакал.
Коржановский замолчал, все мы тоже замолчали.
- Я поднял сына, - продолжал Коржановский, - взял его на руки, и
нас повели на станцию. Там, под охраною, нас оставили на платформе;
шел дождь, укрыться было негде, мы промокли до костей. Особенно жаль
было грудного ребенка...
Голос Коржановского дрогнул. В полумраке было видно, как он
смахнул с лица слезу.
- Вблизи лежал брезент, и я попросил у англичан разрешения укрыть
им жену и детей. Не разрешили. Жена старалась укрыть своим платком
грудного ребенка, младшие детишки плакали, старшие просились домой.
Так мы просидели под дождем часов пять-шесть, пока не пришел поезд со
станции Обозерской. Нас посадили в вагон и повезли. В вагоне кроме нас
оказался еще один арестованный. Это был капитан Чайников. Мы
разговорились. Он бежал из Советской России, и, когда переходил фронт,
его приняли за шпиона и арестовали. На станции Исакогорке мою семью
освободили, и жена принесла мне хлеба, масла и табаку. У Чайникова
ничего не было, и я делился с ним всем, что имел. Вместе с ним я попал
в тюрьму, где нам пришлось сидеть в одной камере. Я рассказал
Чайникову историю своего ареста, и он, казалось, искренно возмущался
поступком англичан. Не верить мне он не имел оснований, так как видел
сам, что были арестованы и моя жена и дети. Через несколько дней его
освободили. Уходя, он благодарил меня за мое участие к нему и обещал
без всякой просьбы с моей стороны принять все меры для моего
освобождения. Я успел уже забыть его обещание, также забыл, должно
быть, и он. И вот теперь он один из виднейших воротил контрразведки.
Как изменчивы времена, - закончил Коржановский свой рассказ.
Просидев пять месяцев на Мудьюге без допроса и умирая на шестой
месяц своего заключения от мучительной цынги, Коржановский все-таки не
знал, за что его арестовали.

x x x



В конце сентября произошла смена гарнизона на острове. Матросы,
которые до того времени составляли гарнизон, уехали на свой крейсер,
возвращавшийся во Францию, их сменили матросы прибывшего в Архангельск
крейсера "Гидон".
Вскоре и комендант уехал. Его заменил офицер с "Гидона", грубый и
жестокий. Немного позже уехал и француз-доктор. Его заменил военный
английский врач. По отношению к арестованным это был не врач, а палач.
Он избивал на приеме своих подневольных пациентов, а о лечении не
могло быть и речи. Из-за режима, созданного новым комендантом, и
"заботливости" врача десятки людей ушли в могилу.
Кстати приведу один яркий штрих, характеризующий этих людей.
Из деревни, находившейся на материке, за Сухим морем, на батарею
приезжали ежедневно крестьяне и крестьянки. Они привозили свежую рыбу,
дичь, молоко, масло, яйца и другие продукты, но за деньги их не
продавали, а обменивали на муку. Надо заметить, что после оставления
острова Мудьюга гарнизоном Красной армии на батарее остались запасы
ржаной муки, которую французы не взяли на учет, и лейтенант
распоряжался ею по своему усмотрению. Производя систематическую кражу
этой муки, лейтенант лучшие вымененные на нее продукты брал себе,
отдавая остальное матросам сверх того порциона, который им полагался.
Но в своей жадности лейтенант и доктор не довольствовались тем, что
имели бесплатный роскошный стол за счет этой краденой муки. Видя, что
"на их век муки хватит" они стали обменивать ее на оленьи рога,
звериные шкуры и прочие вещи, чтобы увезти их из России как память,
как трофеи своих "боевых подвигов" на русском Севере.
В середине октября из лагеря на южной оконечности острова бежали
трое заключенных: Вельможный и другие, все - матросы. Ночь была
темная, дождливая. На море бушевала буря. Благодаря темноте они
незамеченными пробрались через проволочное заграждение и взяли
стоявшую у пристани лодку с парусами. В кладовой у пристани были
сложены привезенные из города посылки, и они, сломав замок, взяли из
посылок необходимую одежду, провизию и уехали. Администрация, считая
невозможным выехать в море в такую бурю, думала, что беглецы
скрываются на острове, а лодка отпущена для того, чтобы "замести"
следы. Исходя из этого предположения, лейтенант объявил остров на
осадном положении. По ночам по всему острову рассылались патрули. Но
все поиски не привели ни к каким результатам, и только через долгое
время двое из бежавших были открыты в Архангельске. Третий
(Вельможный), по слухам, застрелился или был застрелен при задержании.
После этого побега режим в лагере стал еще суровее.

x x x



Вскоре и смерть впервые посетила наш лагерь. Это было в конце
октября. Мы только что кончили скудный обед, голодные и озлобленные
лежали на койках. Спускался и все больше сгущался туман. Сквозь
грязные, местами разбитые и заткнутые тряпками стекла рам пробивался
слабый свет, и жалкая обстановка грязной, тесной избы выступала во
всем своем убожестве. Тяжелое молчание прервал резкий, странный звук,
который ворвался неизвестно откуда и еще больше озлобил голодных и
нервных людей.
- Ууу... уу... ууу, - донеслось со стороны моря, и казалось, что
где-то далеко за густой стеной тумана рычит какой-то страшный,
громадный зверь, поднятый из своего логовища.
- Завыла проклятая, - со злобой проговорил кто-то в углу, и
тяжелый плевок звучно шлепнулся с верхней койки на пол.
- Навесь день теперь, - нехотя отозвался из мрака другой.
Опять все замолчали.
- Уу... ууу, - выла в тумане сирена, навевая мрачные гнетущие
мысли и бессильную злобу.
В сенях резко загремели тяжелые деревянные сапоги часового.
- Работать! - крикнул он по-французски из-за двери и в
подтверждение своих слов громко застучал прикладом винтовки.
Нехотя подымались мы с коек и, одеваясь на ходу, выходили на
двор. После теплой избы нас охватили холодный, сырой воздух осени и
непроглядная мгла тумана. Наши товарищи пошли в казарму, а я и С.
отделились от других и направились к опушке леса, где мы пилили дрова.
Завизжала пила, тянулись бесконечные минуты. Туман сгущался. Мы
молча, с тупым озлоблением, дергали пилу. Все темы для разговоров были
давным-давно исчерпаны, да и погода к ним не располагала и притупляла
мысль.
Мы молчали. Жалобно плакала сирена. Тоскливо визжала пила. С
пригорка соснового бора спускалась какая-то тень, и из-за завесы
тумана вынырнула фигура человека в серой солдатской шинели. Это был
русский солдат, один из двух, бывших на батарее конюхами.
- Помогай бог, - бросил он обычное приветствие, останавливаясь
около нас.
- Спасибо, - ответил С., и мы прекратили работу, чтобы отдохнуть,
поставили пилу и стали завертывать "цыгарки".
- А у вас "там" вчера умер один, - сказал солдат.
Мы поняли, что "там" - это в лагере, откуда мы присланы.
- Болен был, что ли? - спросил С.
- Нет, с голода, должно быть, - ответил каким-то слишком простым
и безразличным тоном солдат.
- С голода... какой ужас!.. - пронеслась мысль.
В моей памяти ярко встал большой грязный барак, набитый, как
бочка сельдями, людьми, голодными, полураздетыми и грязными. Эта
первая смерть, смерть от истощения, в первую минуту, под свежим
впечатлением услышанного известия, казалась мне началом того страшного
конца, который ждет всех заключенных.
- Посылали в деревню за попом... Поп отказался. - Не буду, -
говорит, - большевика хоронить.
После побега Вельможного и его товарищей лейтенант распорядился
обнести нашу избу двумя рядами проволочных заграждений, а вверху
построить крытую галерею, проходящую над нашей крышей.
На этой галерее дежурил часовой. По ночам стук сапог над головой
подолгу не давал нам спать.
Когда мы кончили обносить проволокой свой барак, наступили первые
слабые морозы. Снег еще не выпал. Дни стояли ясные, солнечные и с
легким морозом. В один из таких дней нас послали с часовым версты за
полторы от батареи, к северной оконечности острова. Там в лесу, в
полуверсте от берега, был небольшой амбар-склад. Мы должны были взять
из этого склада три шарообразные мины и оттащить их на берег моря. Не
соблюдая никакой осторожности, мы потащили мины, пуская их под
пригорки кубарем. Мины наталкивались одна на другую, на пни, на камни
и деревья. Часовой во время этой работы держался от нас на приличном
расстоянии. Позднее, когда мы вытащили их на берег и вернулись на
батарею, узнали, что лейтенант предупреждал часового, чтобы он не
подходил близко к нам в то время, когда мы будем тащить мины. Нас об
опасности, конечно, не предупреждали.
20 ноября был первый крепкий мороз. Накануне выпал снег. Реомюр
показывал минус 15o. Вечером за час до окончания работы мы получили
распоряжение - срочно обнести колючей проволокой старый ледник,
находящийся вблизи нашего барака. Он был построен в горе и обрыт
землею. Недели за две до этого мне приходилось заходить в этот ледник.
Внутри его была страшная сырость, грязь, и стены и потолок покрылись
толстым слоем плесени. Почти половину пола занимала обнесенная
досчатой перегородкой яма, из которой пахло гнилью. Я пробыл тогда в
нем несколько минут, и, когда вышел на свежий воздух, у меня
закружилась голова. Вот этот-то заброшенный ледник и заставили
обносить колючей проволокой. Было ясно, что в эту страшную яму хотят
кого-то посадить, но кого?
Мы еще не закончили работы, как нам приказали итти в свой барак.
Мы видели, что по дороге из лагеря кого-то вели под конвоем.
Быстро спускались сумерки. Мы зашли в барак, и, пока дежурный
раздувал огонь под плитою и под котлом, открылась дверь, и вошел Р.,
заметно взволнованный.
- Ну, что, привели? Кого? Сколько человек? - сыпались
нетерпеливые вопросы.
- Кто - не знаю, не мог узнать в темноте. Их двое, - ответил Р.
Настроение было подавленное. Все молчали и растерянно
посматривали друг на друга.
Вновь открылась дверь. Вошел прапорщик М.
- Нет ли какой-нибудь банки, отнести им воды, - сказал он.
Кто-то предложил подождать, когда закипит котел, и отнести им
чай, но М. ответил, что сержант не разрешает не только чая, но даже
кипяченой воды.
- Какой ужас, - продолжал Р., - на дворе мороз 20 градусов, а они
сажают людей в старый заброшенный ледник. Ведь это верная смерть! О
таком застенке могли только мечтать самые подлые палачи самодержавия.
На следующий день с утра мы работали на проволочном заграждении у
ледника. На часах стоял молодой парижанин. Как только раздался звук
наших молотков, мы услышали слабый крик из ледника.
- Товарищи....
Мы невольно перестали работать и прислушались. Голос звучал
из-под земли сдавленно и глухо.
- Товарищи, попросите у французов горячей воды, ради всего
святого.
Мольба и отчаяние звучали в этом крике. Они не просили о пище,
это было бесполезно, они просили лишь несколько глотков горячей воды.
Мы передали их просьбу часовому. Он ответил, что сержант запретил
давать им что-либо, кроме холодной воды. Так мы узнали, что лейтенант
приказал часовому, в случае, если мы вступим в разговор с
заключенными, стрелять в нас без предупреждения.
Крик из подземелья повторился, но чем мы могли помочь
несчастным?..
- Товарищи! - третий раз услышали мы.
Молотки дрожали в наших руках и стучали неуверенно. Я взглянул на
часового. По его щекам катились крупные слезы. Он смахнул их платком,
вскинул на плечо винтовку и решительно направился к солдатскому
бараку, оставив нас одних. Мы догадались, что он решил просить
сержанта. Вскоре часовой вернулся, и по его смущенному выражению лица
без слов было понятно, что начальство неумолимо.
Крик из подземелья больше не повторился...
Прошли еще сутки. Утром, когда мы вышли на работу, часовой сказал
нам, что в 9 часов заключенных в подземелье увезут в Архангельск на
расстрел. Я и 3. были назначены на распиловку дров и работали в
нескольких шагах от дороги на южную оконечность острова. Вскоре из
лагеря пришел конвой. К подземелью подошли лейтенант и сержант.
Открылась дверь, и из ледника вышли, держась за стены, узники, но
свежий воздух так подействовал на них, что они тут же упали на снег и
не могли подняться. Лейтенант что-то грубо и громко закричал и вдруг
поднял свою палку и ударил несколько раз несчастных. Сержант
последовал примеру своего "культурного" начальника. Картина была
непередаваемая. Тщетно пытались избиваемые встать. Ноги их не держали,
и они вновь падали. Лейтенант и сержант продолжали их избивать.
Наконец они собрались с силами, встали и неуверенными, слабыми шагами
пошли, шатаясь и опираясь друг на друга. Это были не люди, а живые
трупы, исхудалые, как скелеты, со впавшими, желтыми, как бы обтянутыми
пергаментом, лицами. Когда они проходили мимо нас, один из них слабым,
чуть слышным голосом сказал:
- Прощайте, товарищи.
Пила дрогнула в наших руках, жалобно взвизгнула и замолкла,
застряв в древесине. Я взглянул на 3. По его щекам катились слезы.
Мы долго смотрели им вслед, пока они не скрылись в ближайшем
лесу.
Эти заключенные были - Иванов, председатель Шенкурского уездного
исполнительного комитета советов, и Лохов - слесарь Путиловского
завода. Часовой ошибся: они не были расстреляны, а умерли впоследствии
от тифа в Архангельской губернской тюрьме.
После нашего ухода из лагеря все там в корне и

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися