Зиновий Самойлович Давыдов. Из Гощи гость

страница №14

лчал, опустив голову. Потом повернулся и пошел к двери.
- Куда ты, Куземушко? Погоди, недосказал я.
Куземка остановился у самой двери и, не оборачиваясь, буркнул:
- Не полезу за рубеж. Нечего!
- Куземушко...
- Чего "Куземушко"?! - взревел вдруг Куземка. - Ну, на, бей, рви,
режь, руби меня саблей - за рубеж не полезу: чать, русский я человек,
не шиш*, не вор, не поляк, не лазутчик. Эко-ста ты затеял! (*
Проходимец; также шпион.)
- Не по лазутчество посылаю тебя, Кузьма. Эх, Кузьма!
Но Куземка побежал прочь, даже двери за собой не прикрыл. Выбежал
на двор, пропадал где-то целый час, потом увидел его князь Иван в
раскрытое окошко. Стоит Куземка посреди двора, голову задрал, силится
к князю Ивану в окошко заглянуть. И, опустив голову, тяжело и тупо
стал подниматься по лестнице и прошел к князю Ивану в покой.
- Прости меня, Иван Андреевич, молвил я тебе грубо. - Задрожала у
Куземки борода: - Тяжко тебе, Иван Андреевич; вижу - тяжко.
- Тяжко, то так, - согласился князь Иван. - А ты, Куземка, что ж,
полегчить мне пришел? Сам знаешь, кто службу мне обещался служить, кто
себя называл рабом вековечным, как Матренку просил за себя...
- Помню я, князь Иван Андреевич. Дал мне бог памяти на добро, а
лиха, то верно, от тебя не видал.
Оба умолкли - князь Иван стоя у окошка, Куземка - посреди
комнаты, бледный, растерянный. Он то сжимал ладони свои в кулак, то
разжимал их, разводя руками в недоумении. В голове у него точно
жернова вертелись, по скулам желваки бегали...
- Ну, так, - молвил он наконец. - Коли воля твоя... А наше дело
холопье. Авось пролезу и обратно ворочусь. Авось... Ну, когда ж
выходить мне, Иван Андреевич? Как повелишь ты мне?
Князь Иван подошел к Куземке, взял его за локоть.
- Ступай, Куземушко, выходи хоть сегодня, чего уж мешкать. Путь
тебе рассказан, пана ты видал у меня... Возьми тулуп, сапоги смени,
хлеба прихвати да денег, денег вот те... Письма тебе не дам, так на
словах и расспросишь. Сторожко иди, с оглядкой. Коли осторожен будешь,
пройдешь без зацепки. Ну, да не тебя мне учить! На дворе да и Матрене
своей скажи, что идешь под Волоколамск, в Хворостинину деревню.
Послал, дескать, тебя князь Иван к прикащику Агапею, пожить тебе в
Хворостининой до первого снега. Ну, путь тебе ровный, иди.
Спустя час Куземка, в новом тулупе и новых сапогах, вышел за
ворота. Матренка, оставив дитя свое - четырехмесячную Настюшку -
Антониде на попечение, провожала мужа до Дорогомиловской слободы. В
новом тулупе своем Кузьма обливался потом, неразношенные сапоги жали в
подъеме. У Дорогомиловской заставы он попрощался с Матренкой,
поцеловал ее и велел идти обратно и ждать мужа с первым снегом.
Матрена взвыла тихонько, пошла и пропала. И, когда уж и дорога не
пылила за ней, выискал Кузьма в темной листве золотую стаю кружевных
крестов и на прощанье загляделся на них - на кресты кремлевские - в
последний раз. И двинулся в путь: на Вяземы, на Звенигород, на
Можайск, к литовскому рубежу. Шел с оглядкой. Шел сторожко. Днем
молитву творя, на ночь оберег* шепча: (* В старину суеверные люди были
убеждены, что особые заклинания, называемые оберегами или заговорами,
обладают силой предотвращать опасность, болезнь и т. п.)

От воды и от потопа,
От огня, от пламя,
От лихого человека,
От напрасной смерти.


Часть четвертая
В ТЕМНИЦАХ И ЗАТВОРАХ

I. ОБРАТНЫЙ ПУТЬ



Ночь застигла Куземку в Кащеевом бору. Она словно пала сверху, от
дымчатой тучи, и разошлась по лесу из конца в конец. Дробные дождевые
капли перестукивались с сухим осенним листом и гулко нахлестывали по
дубленому Куземкиному тулупу. Куземка остановился, огляделся и,
спотыкаясь, опять пошел мочалить мокрые лапти о вылезшие из-под земли
корневища, тыча перед собой суковатой орясиной.
Вот уже вторая неделя миновала, как вышел Куземка из-за рубежа и
снова брел знакомыми местами. И чем ближе он подходил к Москве, тем
осторожнее он становился, тем внимательнее оглядывался он по сторонам.
Он и в Литве, как наказано ему было, держал ухо востро, ну, а здесь
даже спать надо было одним только глазом. И, подходя к Вяземам,
Куземка свернул с широкой посольской дороги и пошел окольными тропами,
бором, чтобы выйти к посаду уже с темнотой.
Дождь усиливался. Казалось, весь лес заходил ходуном; из стороны
в сторону раскачивались дерева, словно жалуясь кому-то унылым шумом на
свое беспредельное сиротство. Здесь могло померещиться всякое, но
Куземка тыкался все вперед, пока не заметил наконец, что тропа куда-то
сгинула и тычется он зря. Тогда он стащил с головы свой войлочный
колпак и вытер им намокшую бороду.
- Скажи, пожалуй, - молвил было Куземка, но сразу осекся: в ответ
ему в двух от него шагах затрещало в сухом сухостое, и черная тень
метнулась ему под ноги.
Куземка вздрогнул и притаился под березой. Но лес шумел
по-прежнему, вздымая вверх оголенные сучья. Куземка снова подался
вперед и наткнулся на шалашик, сложенный из хвороста и березовых
ветвей. В шалаше, видимо, не было никого. Куземка ткнул туда
раз-другой орясиной и полез в отверстие на сухой лист и солому. Там он
снял с себя тулуп и съежился под ним, чтобы отогреть продрогшее тело.
И, как всякую ночь, стали мерещиться Куземке виденные им города и
пройденные дороги - Рогачов на Друти и Днепре и разноголосый гомон
торжков и монастырских слобод.
Куземка помял рукав тулупа: цело! И опять спросонок поплыл
шляхами и реками, которые накатывались на него вместе с непрестанными
шепотами бора, с хрустом сухостоя и заглушенными рыданиями,
доносившимися издалека.
Но скоро все смолкло. Слышит Куземка только голос пана
Заблоцкого, Феликса Акентьича:
"Тут, братику, на Литве, - земля вольная: в какой кто вере хочет,
в той и живет".
"Эка вольная! - молвил Куземка сквозь сон. - В какой вере пан, в
такой вере и хлоп".
Куземка знает, что спит, что теперь это только снится ему, а
наклоняется к пану Феликсу и шепчет ему на ухо тихо-тихо, даже губами
не шевеля:
"Бывал ты, пан, в Гоще? В Самборе бывал? Жив царь Димитрий
Иванович? Дознаться мне надо. За тем и послан к тебе за рубеж".
Но пан, как вчера, как и три дня тому назад, отделывается
скоморошинами:
"Ха! В Самборе, братику, горе, да в Гоще беда. Отписано все тут
вот... Возьми".
И он сует Куземке письмо, а с письмом два злотых на дорогу.
Куземка хотел и деньги зашить в рукав тулупа вместе с письмом, но
кто-то тащит с Куземки тулуп, прямо с клочьями дерет из него шерсть,
только бы отнять тулуп у Куземки. "Приставы!" - захолонуло у Куземки в
груди, и, присев на соломе, он увидел перед собой два горящих глаза и
ощетиненную морду, жующую его тулуп. Куземка мурызнул зверя орясиной
по глазам. Волк взвыл и бросился прочь. Куземка помял рукав: цело.
Тогда он поджал под себя ноги и, сидя так, стал бороться с дремотой и
ждать рассвета.

II. ЧТО ВИДЕЛ КУЗПМКА В ЛИТВЕ



Пан Феликс и верно не ответил Куземке прямо, потому что сам не
знал ничего. Только слухи, только толки. И то и это можно было
услышать в корчме, где пан Феликс посиживал у раскрытого окошка, как
некогда, в лучшие дни. Смута, рокош*, беспорядок были и в Литве.
Кругом шаталось множество бездельников, так что пан Феликс мог бы
сойти и за такого. До поры ничто не угрожало самовольному пану,
вернувшемуся не прощеным в конфискованную у него усадебку. Но и без
конфискации приклонить голову пану Феликсу в родной земле было негде.
(* Восстание шляхты против короля.)
Сгорела халупа, издохла кобыла, рыжую девку Марыску увел
неизвестно куда захожий казак Степашко Скосырь. И только стол в корчме
у раскрытого окошка да чулан в сенях... Здесь до поры мог пан Феликс
есть, и пить, и спать, перечитывать какую-то книгу без конца и начала,
вступать в разговоры и споры, вспоминать прошедшие дни, изумляться
тому, что не навек дана человеку, увы, пролетевшая молодость.
В рысьей куртке на плечах, с барсучьей торбой через плечо сидит
пан Феликс целыми днями в корчме. А напротив, тут же, сидит и Куземка.
Почернел Куземка с дороги, стал суше и легче. Глядит Куземка на пана,
на шляхту в корчме, в окошко глядит. В диво Куземке чужой обычай. Но
дело, дело! За некоторым делом прибрел сюда Кузьма.
- Пан, - наклоняется Куземка к столу в десятый уже раз, - царь
Димитрий жив стал? Ты как скажешь? Дело грешное, да надобно дознаться.
В Гоще, в Самборе...
Но пан Феликс кажет Куземке язык.
- Тенти-бренти, коза на ленте, - бормочет он и вливает в себя
десятую кварту.
"Не скажет чертов лях! - думает Куземка. - Экову я путину да зря
отломил! И то: царственные это дела, панские да боярские. Не скажет
мужику".
- Горе, братику, горе, - лепечет пан, упившийся пивом. - В
Самборе горе, в Гоще беда. В Самборе воры, да на каждого вора по сто
болванов. Был и я болваном - сто первым. А ныне ты, Кузьма, сто второй
болван. То так, братику. Ха!
- А князю Ивану, - допытывается дальше Куземка, - как быти
теперь?
Но пьет шляхтич из кварты и еще лепечет, и опять черт что.
Корчится, морщится, потом стучит по столу, подбегает корчмарь, кладет
на стол перо и бумагу, ставит чернильницу, приносит на тарелке горсть
золы печной.
И скрипит пан Феликс пером по бумаге, целый день скрипит; испишет
листок, присыплет золой, сдунет, перевернет и снова пишет. И глядит
Куземка и удивляется: как скоро, как ровно между квартой и квартой
строчит пан Феликс без промашки, без зацепки... А пан строчит до
темноты и с темнотой строчит; ставит ему корчмарь на стол зажженную
плошку, и пан Феликс, как в мешок, пихает в письмо все, что ведомо ему
и что неведомо вовсе, разговоры, пересуды, пересмехи, цитаты из
римских писателей, площадные анекдоты, солдатские шутки и корчемный
бред, поучения от пророков, заветы и советы, тень, шелуху и ничто. И
когда кончил и перечел, то увидел, что в письме ничего толком не
сказано о деле, что письмо это есть великолепное ничто, как, впрочем,
и сам пан бродячий, как вся его жизнь.
- Ничто, - произнес пан и заглянул в свою кварту. Ничто было и в
кварте, ибо она была пуста. - Я ничто, - сказал пан, ткнув перстом
себя в грудь. И, обратившись к кварте, добавил: - И ты тоже ничто.
Куземка больше не удивлялся: пан был во хмелю, допился до
чертиков и, по-видимому, разговаривал с чертом. Да, правду сказать, и
Куземка пивца хлебанул, но с чертями Куземка не знался. Прибрел Кузьма
на Литву из Руси и вернется в Русь восвояси. А то здесь и солнце не
греет, туман стоит над трясиной, пахнет будто пером паленым. Фу ты!
Корчмарь Ной принес две полные кварты и поставил на стол, одну
для пана, другую - Куземке. У Ноя на лице росло теперь полбороды:
другую половину выдрал с корнем проезжий шляхтич лет пять тому назад.
С перепою кислым показалось шляхтичу Ноево пиво. Он плеснул его Ною в
глаза, а Ноеву бороду нацепил на шапку своему гайдуку*. (* Гайдуки
(подобно стремянным) прислуживали при езде.)
Но Куземка считал, что если был от чего добрым людям какой прок
на Литве, так это от пива. Здесь варили пиво мартовское и пиво
домашнее, черное пиво и светлое пиво. И, кроме того, пили старый
липец* и старую старку. Жрали еще дембняк** по корчмам, гданьскую
водку, фряжскую водку, влошскую водку. И потом драли бороду корчмарю и
подбивали ему око. Потом начинали спорить между собой. И сшибали друг
с друга шапки-магерки и хватались за сабли-венгерки; рубили пан пана;
побивали насмерть. Вот и сейчас уже начинается за соседним столом. И,
не мешкая, взял Куземка у пана Феликса письмо, запечатанное воском,
взял и два злотых - подарок от пана - и вышел во двор. Здесь, под
навесом, зашил Куземка письмо в рукав, спрятал деньги в сапог и залез
в пустую бричку - набраться сил перед далеким путем. (* Мед. ** Старка
и дембняк - спиртные напитки, употреблявшиеся в Литве в Польше.
Темна осенняя ночь в Литве и прохладна. Но Куземке не холодно в
тулупе и яловых сапогах. Содрогается Ноева корчма: обожралась шляхта
печеных ежей, горелки опилась, и, слышно, уже бьются там на саблях. А
Куземка лежит на сене в темноте и думает, что снова увидит он то, что
уже видел однажды, пробираясь к Заболотью, в Рогачовский уезд. Большие
дороги потянутся болотистым лесом, и поведут они обратно к московскому
рубежу. На дорогах до рубежа, если попадется об эту пору кто, то люд
все жидкий, юркий, поджарый: немец в черной епанче, желтый кунтуш на
еврее, голубой армянин, белый татарин, пестрый цыган, красный казак. А
случится, пойдет шум издалека, гей-га, гром и звон, - значит, едет
богатый пан в волчьей шубе без рукавов, с ордой челядинцев в
янычарском* платье... Ну, тогда Куземка в кусты. Он и двор панский
обойдет за версту; только глянет издали на высокую виселицу на панском
дворе, как раскачивается по ветру повешенный хлоп, и прибавит шагу -
уносите меня, ноги. (* Янычары - один из видов прежней турецкой
пехоты. Они комплектовались из воспитанных для этой цели христианских
мальчиков, обращенных в магометанство.)
Так, так. Не по душе пришлась Куземке Литва. Бессловесные мужики,
длинноволосые и чахлые, ходят по болоту за деревянным плугом.
Испуганные бабы сидят, как мыши, в дырявых куренях. Нагие дети - в
коросте и саже. И никто на деревне не гикнет, не свистнет, не зальется
песней. Эхма! Одну только песню слыхал здесь Куземка раз. Пели нищие
старцы у ворот церковных:
Теперь уже нам, пане брате, Содома, Содома,
Бо нема у нас снопа жита ни в поле, ни дома...
Куземка услышал эту песню еще раз, на другой день, точно на
прощанье, когда вылез из брички и побрел к паперти лоб перекрестить на
дорогу. Пели старцы незвонко и на этот раз. Слова были русские, но
как-то горемычнее русских. Куземка их правильно понял. Содома - значит
Содом; это значит пучина серная, пропасть и ад; такова, значит,
мужицкая доля в Литве, и иной доли не ждать. Так.
Кинул Куземка нищим старцам в кружку серебряную копейку*, пощупал
письмо в рукаве, перекрестил себе лоб и ноги и двинулся обратно, тою
же дорогой, в Русь. (* В то время в Московской Руси чеканилась
исключительно серебряная монета.)

III. МУКОСЕИ*
(* Рабочие, занимавшиеся просеиванием муки.)

Обо всем этом Куземка вспомнил в Кащеевом бору, в шалаше, между
одним приступом дремоты и другим. Кащеев бор подходил под самую
Вязьму. На рассвете выбрался Куземка из бора и отоспался уже в Вязьме,
в пустом амбаре на торгу. Вокруг гудом гудела площадь, у съезжей избы
орал мужик, на котором недельщики* правили пошлину, но Куземка спал,
не просыпаясь, до самых сумерек, когда он продрал наконец глаза и
выглянул наружу. (* Судебные исполнители.)
На торжке было пусто, только собаки копались в мусоре да слепцы с
поводырем мерили ногами площадь, держа путь к кабаку напротив. Оттуда
доносился пьяный гомон и бабий визг, там, должно быть, было тепло и
приютно... Куземка добыл из онучи две денежки и двинулся к кабаку.
В кабацкой избе трещала лучина. За большим столом слепцы жевали
какую-то снедь, доставая ее из мешков кусок за куском. По лавкам
валялись охмелевшие пьяницы.
Куземка хватил вина полную кружку и вытащил из коробейки хлебный
окрай.
Рядом на лавке плакала простоволосая женщина.
- Родименький, - взвизгивала она. - Ох, милый мой... Мы с тобой
целый век... Милый мой...
Слепцов было трое да четвертый поводырь. Куземка хотел вспомнить,
где видел он этого плосколицего мужика с медною серьгою в ухе, с
медными гвоздями, часто набитыми по кожаному кушаку; но вспомнить не
мог и пошел к прилавку за второю кружкой.
Здесь, в углу, у самого почти прилавка, горланили за отдельным
столом два мукосея, оба вывалянные в муке, точно обоих собирались
сунуть сейчас в печку на калачи.
- Ноне кто у нас царь? - вопрошал тот, что постарше, ударяя по
столу белым от муки кулаком.
- Милюта, пей пиво, - удерживал его другой, невзрачный мужичонка,
хиляк.
- Которому, говорю я, ты государю служишь?
- Милюта...
- Дай, господи, говорю, здоров был бы царь Василий Иванович всея
Руси Шуйский.
- Милюта, пей пиво, а про царей нам говорить теперь не надобно.
- И тот Семен, - продолжал неподатливый Милюта, - в ту пору
молвил: "Дай, господи, вечной памяти царю Димитрию". И я за это
воровское слово его ударил.
- Милюта... что нонешние цари! Пей пиво...
- А тот Семен сказал: "Мне и нонешний царь стал пуще прежнего; и
прежний мне головы так не снял, как нонешний. Нам такие цари не
надобны. Я и на патриарха плюю". Ну, я того Семена ударил в другой раз
и по щекам его разбил и выбил из мукосейни вон.
В дверях клети, позади прилавка, показался стрелец, без шапки, в
расстегнутом кафтане. Он пересчитал глазами всех, кто был в кабаке,
глянул на Куземку и уставился на охмелевших мукосеев.
- И тот Семен сунул в окнище плешь и молвил: "Собакин сын! Кому
ты крест целовал? Не государю ты крест целовал, целовал ты крест
свинье!"
- Га-а! - гаркнул в дверях стрелец и двинулся к мукосеям, вытянув
голову и сжав кулаки. Он схватил обоих мужиков за обсыпанные мукою
бороды. - Ведьмины дети! - гремел он на весь кабак. - Ноне вам не
прежняя пора - воровать да царей себе заводить.
- Постой, постой! - силился Милюта вырвать свою бороду из
Стрельцовых рук. - Ты бороды моей не тронь... не тронь... Сам-то я -
мужик государев, и борода у меня государева.
- Так ты - так! Вяжи его, Артемий!
И кабатчик принялся крутить мукосеям руки, пока стрелец держал
обоих за бороды. Мужики вопили и лягались, ругался стрелец, кричали
что-то повскакавшие с лавок пропойцы. В поднявшейся суматохе слепцы
торопливо собрали свои торбы и друг за дружкой выкатились на улицу.
Куземка недолго думая скользнул за ними вслед. Здесь все они без
лишнего слова взяли напрямик к пустому амбарчику, в котором днем
набирался сил Куземка.
Первым полез туда поводырь; за ним пошли его слепые товарищи; и
Куземка вошел последним, плотно прикрыв за собой дверь, болтавшуюся на
одной только петле.

IV. ЧАЛЫЙ МЕРИН



Трое слепцов, поводырь с медной серьгой в ухе да пятый Куземка
сидели в полутемном амбарчике, еле освещенном сизым мерцанием
наступающей ночи. Сквозь широкие щели и решетчатое окошко пробивался
этот свет вместе с воплями из кабака, где надрывались мукосеи,
захваченные стрельцом. Стрелец уже вытащил их обоих из кабака и теперь
на веревке волок их мимо амбарчика к земской тюрьме.
- Ведьмины дети! - орал стрелец. - Ноне вам не бунтошное время,
когда вы нашу братью побивали, имение наше забирали.
- Я ж, - оправдывался Милюта, - и сказал тому Семену: "Дай,
господи, здоров был бы царь Василий Иванович всея Руси Шуйский".
- Милюта, не говори про царей, - умолял грузного Милюту его
тщедушный товарищ.
Мукосеи упирались, и стрельцу одному не совладать с ними было, но
к нему бежал уже сторож из земской тюрьмы, и они вдвоем подогнали
захваченных "бунтовщиков" к тюремному погребу.
- Платите за привод*, - объявил им стрелец. (* Приводное -
денежный сбор с приводимых под стражу.)
- А мне влазное*, - отозвался сторож. (* Плата за "влезание" в
тюрьму.)
Но мукосеи, не желавшие платить ни приводного, ни влазного,
перебудили криком своим всех собак на посаде. Тогда сторож поскорее
отпер двери земской тюрьмы, и стрелец сунул обоих крикунов в погреб, в
черную дыру. Милюта грохнулся вниз, а его собутыльник полетел вслед за
ним и шлепнулся ему прямо на голову.
- Теперь поедят, да не блинов, - сказал в амбарчике поводырь,
распуская кушак.
Голосом человек этот был толст, и Куземке показалось, что он уже
когда-то раньше слышал этот голос. Но где и когда, припомнить не мог.
Выпитое вино, как банным паром, пронизывало все тело Куземки,
притомленное в долгом пути и продутое насквозь на речных перевозах. "С
Рогачова на Оршу - раз, - стал мысленно перечислять Куземка, - от Орши
до Баева - два, с Баева под Смоленск - три; а после того на брюхе
Аринкиной тропкой..."
- Ты, человек божий, заночуешь тут али как? - оборвал Куземкин
счет толстоголосый поводырь.
- Надо бы, - ответил неопределенно Куземка.
- Ну, так плати деньгу за ночлег.
- Во как! - удивился Куземка. - У тебя ли амбар на откупу? Я и
даром переночую тут вот.
- Даром ночуй за амбаром, - молвил недовольно толстоголосый. -
Отколь ты, волочебник, сюды приволокся? Каких ты статей человек?
- Из Клушина, - соврал Куземка. - Можайск-город знаешь? Так вот
мы клушинские... С той стороны... Можаяне...
- А коим ветром занесло тебя в Вязьму в амбар? - продолжал
допытываться толстоголосый.
- А это, сказать тебе, - врал дальше Куземка, - мерина у меня
свели... мерина чалого... Говорил кто, будто на Вязьму угнали.
- Чал, говоришь, мерин? - встрепенулся слепец.
- С подпалиной и ухо резано? - отозвался другой.
- На одну ногу припадает? - вскричал третий.
- Ну, так ты своего мерина и видел! - закричали все трое,
перебивая друг друга.
- Панихиду служи по своем мерине!
- Свистни в кулак - прибежит к тебе твой мерин!
- Давеча на бору крутил литвин хвост твоему мерину, гнал к
рубежу.
- Должно, угнал за рубеж литвяк, - вздохнул Куземка.
- Тебя, человек божий, как дразнят, кличут тебя как? - спросил
толстоголосый.
- Кузьма.
- Ну, так, Козьма, - заключил он, - вороти оглобли назад на
Можайск. А за ночлег не плати, ночуй даром.
Слепцы уже вытянулись на подостланной под собой рвани.
Укладывался и толстоголосый поводырь. Куземка устроился у самих дверей
на обрывке рогожи. Он закутался в тулуп, и теплые струи вновь
растеклись у Куземки по жилам, и снова завертелось у него в голове:
"С Рогачова на Оршу, от Орши до Баева, а там - на брюхе, на
брюхе..."

V. ЗА МИЛОСТЫНЕЙ



Только свистнет дозорный на крепостной вышке да забрешет
спросонья собака.
Ночь проходила медленно и глухо. Но с третьими петухами она
отползла на запад, к рубежу, за Кащеев бор и далее - к Аринкиным
тропкам, по которым Кузьма дважды в это лето прополз, не щадя нового
тулупа, на собственном брюхе. Тулуп, полученный Куземкой еще в Москве
на дорогу, крепко вонял овчиною, хотя Кузьма целое лето нещадно драл
его по камням и чащобам, а волк прошлою ночью отъел на нем полполы.
На рассвете запахнули на себе слепцы дырявые гуньки*, а
толстоголосый поводырь затянул потуже свой разузоренный медными
гвоздиками кушак. (* Гунька - ветхая поддевка.)
- Шуба на тебе, человек божий, царских плеч, - молвил
толстоголосый, оглядывая Куземку. - Жалованная али скрал где?
Куземка не нашелся что ответить и вместе со слепцами побрел через
площадь к торговым рядам.
- Эта шуба дадена тебе в утешение за мерина твоего чалого, -
продолжал толстоголосый, идя бок о бок с Куземкой. - А ты теперь
вороти назад на Можайск, назад вороти...
Толстоголосый на ходу гладил Куземкин тулуп, щупал его по вороту
и рукавам, расхваливал и овчину, и шитво, и скорнячью работу...
Куземка ежился и хотел было поотстать либо и совсем повернуть в другую
сторону, но толстоголосый, уже подходя к рядам, молвил:
- Ходи с нами на Можайск, братан; будешь у нас пятый. Веселей
дорога, легче путь. Вот пройдем напоследях ряды - и скатимся за
околицу. А за ночлег я с тебя брать не стану; ночлег тебе даровой.
Места между Вязьмой и Можайском были боровые и шалые. Там еще с
царя Бориса поры укрывался беглый люд из деревень и посадов, и
помещики рыскали по дорогам, хватая всякого мужика, какой бы ни
попался навстречу. Куземке думалось, что пройти со слепцами будет
безопаснее: убогого человека, может быть, и не зацепит встречный
лиходей.
Куземка решил не отставать от слепцов. Он брел за ними по
торговым рядам - шапочному, котельному, ножевому, - где торговые люди,
наживая деньгу на деньгу, сбывали товар с прилавков, шалашей,
рундуков. Слепцы останавливались на перекрестках, где гуще толпился
народ, и поводырь начинал толсто:
Кормильцы ваши, батюшки,
Милостивые матушки!
Слепцы у толстоголосого были как на подбор: у одного глаза
навыкате, у другого - одни бельма, у третьего и вовсе срослись веки. И
пели они на разные голоса, жалобно и не толсто, с толстоголосым в лад:
Узнают гору князья и бояре,
Узнают гору пастыри и власти,
Узнают гору торговые гости.
Отнимут они гору крутую,
Отнимут у нищих гору золотую,
По себе они гору разделят,
По князьям золотую разверстают,
Да нищую братью но допустят.
Много у них станет убийства,
Много у них будет кровопролийства...
Но хоть не пал еще и первый снег, а народ был здесь тощ и зол, и
торги были худые. С голодных лет опустела половина посада, посадские
разбежались кто куда, а оставшиеся были непосильными поборами прижаты
вконец.
- Полавошное* платим? - кричал, завидя слепцов, скуластый
купчина, разместившийся на скамейке под холщовым навесом с яблоками и
мочальными гужами. (* Пошлина, взимавшаяся с торговцев в зависимости
от размеров торгового помещения. В дальнейшем упоминаются и другие
виды всяких поборов, обременявших в старину население Московского
государства и в особенности его торговое сословие: мостовщина -
пошлина за проезд и провоз товара через мосты; поворотное - за вывоз
товара из ворот гостиного двора; проплавное - за провоз товара по
рекам; весовые (деньги) - за взвешивание товара; оброчные -
государственные подати; полоняничные - денежный сбор на выкуп пленных;
кабацкие - взыскиваемый с населения недобор денег по торговле вином в
казенных ("царевых") кабаках; кормовые - денежный сбор на содержание
царской администрации; головщина - пошлина, уплачиваемая с человека
("головы") при проезде торговых людей на торг; на обратном пути (при
проезде назад) они снова уплачивали пошлину, которая называлась задний
калач.)
- Платим, - откликался другой, торговавший напротив лыком и
подсолнечным семенем.
- С мостовщины платим? - взывал гужевой.
- Платим, - подтверждал сосед.
- Поворотное платим? - не унимался скуластый.
- Платим, - слышал он одно и то же, точно аукал в лесу.
- А проплавное? - орал скуластый подошедшему поводырю прямо в
плоское его лицо.
- Платим и проплавное, - плевал поводырю в ухо подсолнечною
шелухою купец, торговавший подсолнечным семенем вроссыпь.
- А весовые, оброчные, полоняничные, кабацкие, кормовые?..
- И кормовые платим.
Слепцы, не выдержав крику торговых людей, отступали в заулок, к
опрокинутым рундукам. Но разошедшиеся купчины не могли уняться сразу,
и скуластый, размахивая веревочным гужом, все еще гремел на весь ряд:
- Едешь на торг - плати головщину!..
- Катишь в обрат, - гудело из лавчонки напротив, - давай задний
калач.
Толстоголосый, кое-как выбившись из заваленного всяким хламом
заулка, брел со своими слепцами дальше, к палаткам иконников. Здесь,
казалось ему, богомольный народ, может быть, отзывчивей будет к
слепым.
Куда нас, убогих, оставляете,
На кого нас, убогих, покидаете?..
Но и здесь улов не был обилен сегодня: только моченое яблоко да
заплесневелый сухарь. Поистине без сожаления покидали слепцы этот
город, пройдя по рядам и выбираясь между возами на дорогу. И стали они
все вместе скатываться за околицу: трое слепцов, четвертый - поводырь
да Куземка пятый.

VI. СТАРЫЙ 3НАКОМЫЙ



Чудо свершилось, едва только слепцы миновали последнюю кузницу.
Они прозрели... прозрели все сразу: и Пахнот с глазами навыкате, и
Пасей, на чьих бельмах заиграли зрачки, и даже кургузый Дениска, у
которого тоже разверзлись наконец очи.
- Дива! - хлопнул себя по тулупу восхищенный Куземка и обернулся
к отставшему поводырю, в котором никакой нужды не имели теперь его
зрячие товарищи.
Куземка глянул толстоголосому в плоское лицо, с которого уже
сошла вся его благость, и вдруг вспомнил! Вспомнил и придавленный нос
и серьгу в ухе; даже хрипловатый, толстый голос его услышал:
"Моя она, боярин, моя полонянка... Знатный будет мне за нее
выкуп".
И сразу вспомнилось Куземке и майское утро, и набат, рвавший небо
со всех московских колоколен, Шуйский на Лобном месте кулаком
грозится, Пятунька-злодей у ног боярина своего зубы волчьи скалит...
Еле увел тогда Куземка князя Ивана с площади за торговые ряды, отвел
от князя неминучую беду. А там, за рядами, два голяка вцепились друг
другу в окровавленные рожи, кругом куча добра разметана, золотоволосая
женщина в беспамятстве на земле распростерта. И вот один, плосколицый,
с медною серьгою в ухе, одолев неприятеля своего, встал на ноги,
растерзанный в прах, и, тяжело дыша, молвил князю Ивану:
"Моя она, боярин... Знатный будет мне за нее выкуп. А коли не
дадут, так будет литовке смерть".
Голос у плосколицего был необычаен: он был толст и хрипловат, и
Куземка теперь его вспомнил. Вспомнил и то, как князь Иван хватил
пистоль и выстрелил толстоголосому в ноги. Тот взревел и пополз вдоль
запертых лавок по пустынному ряду.
А теперь он шагал за Куземкой под Вязьмой, в порубежных местах, и
толсто ругался всякий раз, как попадал в вязкую колдобину. Куземка
обернулся и еще раз глянул ему в плоское лицо.
Он?
Он.

VII. САПОГИ УКРАЛИ



Темный лес. Непроходимая грязь. Ими сильно порубежье; чащобой,
беспутицей да перекатною голью в деревнях и в посадах. По осеням и
веснами, в великое распутье, не нужны были государю-царю ни каменные
крепости, ни заставы, ни казачьи станицы по порубежным дорогам. Земля
сторожила себя сама.
Но там, где не проехать ратникам или пушкарям не протащить своих
пушек, не так уж трудно было Куземке пробраться скоком-боком меж
кривой колеи и наполненной рыжею водою ямы. На то и орясина в руке,
чтобы вымерять, сколь глубока широкая рытвина, залитая до краев жидкою
грязью. Но никакая орясина не заменит теперь Куземке его яловых сапог,
а сапоги украли у Куземки еще неделю тому назад в Колпитском яму*
первом после Дорогобужа. (* Ям - почтовая станция Московской Руси.)
"Беда мне! - раздумывал Куземка, хлюпая лаптями по грязи, след в
след за попутчиками своими. - Еще коли я наживу яловые сапоги! Будешь
теперь, черт Кузьма, топать в липовых".
И то: были сапоги у Куземки с напуском, тачал их Артюша - лучший
чеботарь в слободе, работал из казанской яловичины... Куземка потянул
носом, и показалось ему: как и неделю тому назад, повеяло в воздухе
запахом новой кожи, чистого дегтя... Искушение, да и только! И как это
приключилось с Кузьмою в Колпитском яму?
В мокрых своих лаптищах сигнул Куземка с пенька на пенышек и, не
теряя из виду слепцов с толстоголосым поводырем, выбился на чуть
обсохшую тропинку. Здесь Куземка пошел бодрей, перебирая в памяти
события последней недели.
Вот пришел он в Дорогобуж, Кузьма, в сапогах и тулупе, с
коробейкой дорожной, весь как есть. Но в самом Дорогобуже ничего
такого с Куземкой и не приключилось. Он грелся в кабаке, толкался по
базару, смотрел, как дрались каменщики-коломнечи, согнанные в
порубежные места для починки городских стен. А потом закатился Кузьма
на Колпиту на своих на двоих на доморощенных и прикатил на ям к
вечеру, когда уже смеркаться начало.
Здесь никто не предложил ему ни тройки гуськом, ни даже колымажки
в одну упряжку. По приземистому Куземке видно было, что не посольский
он гонец, не какая-нибудь птица-синица, хотя и борода росла у него
густо, и сапоги были на нем яловые, и тулуп неплох, только зачем-то
сильно дран по груди и по брюху. Да и Куземке того не надо было.
Горшок щей да угол в избе, чтобы завернуться в тулуп, - с него и этого
б хватило.
Куземка постучался в одни ворота - ему никто не ответил.
Постучался в другие - выглянул востренький старичок, который, завидя
Куземку, замотал головой:
- В разгоне, сынок, все в разгоне. Так и скажи своему боярину:
все в разгоне.
- Да мне не лошадей!
- Лошадей?.. Нетути, сынок, лошадей. Всех разгонили, какую на
Вязьму, какую в Дорогобуж... Нетути. Последнего даве припрягли,
приставы проезжали.
- Да мне, дедушка, переночевать... Я только переночую, - кричал
Куземка старичку в замшелое ухо.
- Чую, чую... Нетути... - И старичок захлопнул калитку.
Куземка ругнулся на ветер и пошел к колодцу, у которого поил
лошадей рослый мужик в круто запахнутом ямщичьем кафтане с высокой
опояской.
- Ночевать я тебя не пущу, - сказал ямщик, выслушав Куземку и
внимательно осмотрев его со всех сторон.
- Почему так? - спросил Кузьма, разглядывая в свой черед летучего
змея на ямщичьем кафтане - государево казенное пятно на левом рукаве.
- А так, не желаю, - ответил ямщик, сам чистый змей. - Чего тебе
на яму здесь надобно?
- Мерина у меня угнали, - пробовал Кузьма затянуть свою песню.
- Подковать тебе было козла - не врал бы твой мерин. В прошлом
году такой, как ты, тоже мерина своего здесь искал да ночью на чужом
уехал.
Куземка повернулся и пошел восвояси, решив все же попытать
счастья еще раз. Но день ли, думал Куземка, такой выдался, или же
место это было заколдовано? Во дворе, против покосившейся церковки,
даже калитки не открыли и про чалого мерина досказать не дали.
- Мужик ты приблудный, - молвили ему из-за тына. - Неведомо
чей... Статься может, беглец, а бывает - и лазутчик.
Куземка недолго думая зашагал к церкви. Здесь в подворотной
избушке не было никого. Должно быть, на яму и пономарь был ямщиком, и
позванивал он теперь колокольцами где-нибудь между Колпитою и Вязьмой.
Но ямщик он из самых лядащих: ни ложки, ни плошки; всего обиходу -
только гвоздь в стене, а всей посуды - только кнут на гвозде.
Завалился Куземка спать без теплых щей. Сапоги лишь снял да к
печурке просушить поставил. А утром хвать - сапог как не бывало.
Куземка обшарил всю избушку, даже в печь пробовал залезть и под
висевший на стене ямщичий кнут заглядывал. Нет сапог! Потужил Куземка
и пошел по яму лапти добывать. Лапти он купил у вчерашнего ямщика со
змеем на рукаве, не верившего в Куземкиного мерина, но поверившего
теперь в Куземкины голые пятки. Содрал он с Кузьмы хоть и за новые
лапти, но с худыми онучами без двух денег алтын. И, подобрев от такой
удачи, пожелал Кузьме на дорогу:
- Поехал ты на мереньях, а воротился пеш. Был в обуже, да стал
похуже. Та-ак... Ну... сто тебе конев, пятьдесят меринов.

VIII. ТУЛУП



Второй день брела ватажка попрошаек, путаясь в дремучем буреломе
и обходя непролазную грязь. Нищебродам не было здесь надобности
распевать божественные стихи, но они не тешили себя теперь и светскою
песней. Дорога была тяжела, выл ветер по просекам, и тучи ползли
низко, едва не цепляясь за вершины плакучих деревьев. Лишь одно
селение попалось пешеходам за все время пути, но лежало оно пусто. По
развалившимся избам шныряли одни только лисы и одичалые коты, а народ
от непомерных пошлин и непосильных налогов, от непрестанных войн и
всякой неволи разбрелся, видимо, врозь кто куда.
Прозревшие слепцы Пахнот, Пасей и Дениска с толстоголосым
поводырем и приблудным Кузьмой барахтались в лужах каждый по своим
силам и всякий на свой лад, и ватажка подвигалась медленно,
растянувшись далеко по дороге к Можайску. Толстоголосый, неведомо от
какой причины, заметно жаловал Куземку, держал его в приближении,
норовил даже пропускать его вперед в особо гиблых местах.
- Хаживал ты, человек божий, коли в Черниговский монастырь? -
молвил толстоголосый и, подождав Куземку, глянул ему в лицо. - Рожею
ты мне будто ведом.
- Черниговский монастырь - местечко невеликое, - ответил Куземка.
- Не хаживал.
Куземка остановился и, уперши в грязь свою орясину, перемахнул
сверчком через вязкое болотце, преградившее ему путь. Но толстоголосый
то ли не рассчитал, то ли его клюка была ему слабой помощницей, а
угодил в грязевище по самые колени. Куземка протянул ему свою орясину
и помог выбраться на сухое место.
- Возьми-ка вот мою клюку; тебе, куцатому, она годится, - сказал
толстоголосый и снова пошел за Куземкой, размахивая его орясиной,
которую крепко зажал в своей шершавой ладони.
Куземка оглянулся. Они шли двое. Все три "слепца" щупали дорогу
далеко впереди.
- Коли не хаживал в Черниговский монастырь, - возобновил разговор
толстоголосый, - так бывал, значит, в Печорах.
- И в Печорах не бывал. - Печоры...
Куземке почудилась какая-то тень. Он быстро обернулся и увидел
бледное плоское лицо толстоголосого, который занес закомлистую орясину
над Куземкиной головой.
- Чего ты?.. Чего? - зашептал Куземка, вытаращив глаза и
попятившись назад.
- Ни-че-го-о... - прохрипел толстоголосый.
Он подался немного к Куземке и екнул его орясиной по голове.
Куземкина голова хрустнула, как разбитый горшок, и кровь сразу залила
Куземке очи. Он уронил клюку, полученную только что от толстоголосого
взамен орясины своей, и, как ветряк крыльями, замахал руками. Потом
ткнулся носом в грязь, которая заалела от Куземкиной крови.
Толстоголосый дышал тяжело. Он оглянулся и, бросившись к Куземке,
сорвал с него тулуп. Путаясь в рукавах, он стал натягивать его на свой
латаный тегиляй*, из дыр которого в разных местах торчала рыжая пакля.
Потом схватил Куземку за ногу, обутую в измочаленный лапоть, и потащил
в сторону. Он сбросил Куземку в орешник, как куль с мякиною в сусек,
подобрал валявшуюся в грязи Куземкину коробейку и быстро пошел по
дороге, поторапливаясь, оступаясь, застегивая тулуп на ходу. (*
Стеганый кафтан.)

IX. КРОВЬ НА ДОРОГЕ



Мукосеи, вкинутые на ночь в земский погреб, были вынуты оттуда
утром и приведены на съезжую. Оба мужика тщетно старались припомнить,
что произошло с ними с вечера, как попали они из кабака в темницу, где
всю ночь скакали блохи и кричали сверчки. У Милюты и тщедушного его
товарища, которого звали Нестерком, за ночь совсем затекли связанные
руки и доселе жестоко щемили бороды, надерганные накануне накинувшимся
на них стрельцом. Оба супостата* стояли на улице, охали и переминались
с ноги на ногу, пока их не ввели в съезжую избу и не поставили там к
допросу. (* Супостат - недруг, враг.)
В казенке, где воевода и дьяк вершили государево дело, было жарко
и дымно, тусклый свет пробивался в слюдяные окошки, багровые пятна
падали на пол от большой лампады перед образом в углу. В стороне, на
лавке под самым окошком, сидел подьячий с медною чернильницей на шее,
с пуком гусиных перьев за пазухой. Воевода и дьяк кричали на Нестерка
и Милюту, называли их ворами и изменниками, повинными смертной казни,
а подьячий - семя крапивное - исписывал у себя на коленке столбец за
столбцом, складывая их в стоявший подле цветисто расписанный богомазом
короб. Нестерку с Милютой были страшны и воевода, стучавший посохом об
пол, и дьяк, пронзавший их своими колкими глазами, и покашливавший в
рукав зипуна подьячий строчила. "Не ставь себе двора близ княжого
двора, - вспомнил старинное поучение Милюта, - ибо тиуны у князя - как
огонь, и урядники у него - как искры". А Нестерко глянул с укоризной
Милюте в его драную бороду, все еще сивую от муки, и вздохнул: "Вот те
и цари!.. Цари и царицы, князья и бояре, все пестрые власти, приказные
люди!.."
Мукосеев продержали в съезжей избе до обеда. Были им очные ставки
и со стрельцом, и с кабатчиком, и даже с вытащенным из бани Семеном,
которому за несколько дней до того Милюта надавал по щекам, выбив его
затем из мукосейного амбара. А теперь они были в одном мешке - и
грузный Милюта, и хилый Нестерко, и Семен, стоявший с ними рядом,
красный от банного пара, в бабьем платке, обмотанном вокруг разбитых
Милютою скул, с мокрым березовым веником под мышкой.
Милюту, Нестерка и Семена водили в этот день в застенок дважды.
Здесь мукосеям за непригожие речи и затейное воровство дважды выбивали
кнутьями спины, потом их повели из съезжей по насыпи вверх, отперли
тын и всех троих кинули в верхнюю тюрьму.
В верхней тюрьме было то же, что и прошлою ночью в земском
погребе: так же набросились на них блохи, и так же из последних сил
надрывались сверчки. В тюрьме, кроме мукосеев, был только один
сиделец, ветхий человек с урезанным языком, должно быть совсем уже
сошедший с ума. Сидел он здесь в оковах с незапамятной поры и
находился в вечном заточении, посаженный по смерть.
Мукосеи и не отдышались-то за ночь как следует после вчерашнего
"гостевания" у воеводы, а всех их уже на рассвете вынули из тюрьмы и,
обмотав цепями, посадили на телеги. И сел Милюта на один воз с
Семеном, а Нестерко устроился на другом, рядом со сторожем, в руках у
которого была длинная заржавленная секира, а в шапке - расспросные
речи, записанные воеводским подьячим. В Москве прочтут, разберут, и
будет им всем суд и указ.
Унылый день хмурился и ежился, потом начинал плакать мелкою и
едкою вдовьей слезой. Ветер, как бы на все махнув, то и дело
принимался с гиком и свистом гонять табунки осенних листьев вдоль по
просеке. Тускло звякали колокольцы под дугами, жирно хлюпали в жидкой
грязи некованые лошадиные копыта, а колодников, и сторожа, и
мужиков-ямщиков - всех клонило в сон от этого звяканья, хлюпанья и
протяжного свиста.
Но вдруг передняя лошадь захрапела и рванула в сторону, едва не
вывалив Милюту с Семеном в колдобину, полную мутной воды.
- Ели тебя волки!.. - заорал ямщик и, спрыгнув с воза, угодил
сапогом в кровавую лужу, от которой алая лента протянулась к
пожелтевшему орешнику, широко разбежавшемуся по скату.
Сторож заметил это со своего воза и, оставив в сене секиру,
бросился к переднему вознице. А за ним стали туда подбираться и
мукосеи, громыхавшие своими цепями на весь околоток.
Милюта, волоча по грязи свою цепь, полез в кустарник по кровавому
следу. Здесь он увидел широкоплечего мужика в окровавленном колпаке и
с задранными вверх ногами, обутыми в разбитые лапти. Милюта кое-как
выволок его на дорогу, и колодники вместе с ямщиками принялись
встряхивать его, щекотать, мочить ему голову водою из рытвины, так и
так поворачивать и по-всякому теребить.
- Не дышит, - молвил Нестерко, наклонившись над лежавшим и глянув
ему в лицо, вымазанное кровью и грязью. - Совсем убили, насмерть.
Ох-хо! Бродит душа его теперь здесь вокруг.
И он содрал с себя шапку и перекрестился.
Но Куземка вздохнул и открыл глаза.

Х. ПОИСКИ ТУЛУПА



К Можайску подъехали колодники на сломанном колесе и с обгорелою
осью. Они промучились в дороге лишний день и въехали в город при
колокольном звоне.
Был праздник воздвиженья и воздвиженская ярмарка на торгу, но в
Можайске пономарям и звонарям было не до торгов в эту страдную пору.
На рассвете вышли они с Никольского конца, где стояли их дворы, и
разбрелись по всем тридцати девяти церквам пугать голубей и глохнуть
от гула. Друг за другом на зазвонных колоколах стали вступать они в
строй и вскоре так разошлись, что казалось, не выдержит городок, точно
подмываемый оглушительными звонкими волнами, снимется с места и
закачается в воздухе вместе с лавками, кабаком, стадами нищих и
Куземкою, который бегал по слободкам и метался по торговым рядам,
выспрашивая, не видел ли кто здесь троих слепцов с толстоголосым
поводырем.
На Куземке была только посконная рубаха и посконные порты, но он
не чувствовал холода, бросаясь из Сливничьей слободы в Огородничью, из
калашного ряда в скобяной. Калашники утверждали, что только вчера
прошел здесь человек, голосом толст, в ухе серьга, по тулупу брюхо
драно. Но бочары, с молотками за поясом и связками обручей через
плечо, кричали, что не в ухе серьга, а на шее цепь, и не драный тулуп,
а тегиляй на пакле.
- Голосом толст, - не сдавались калашники.
- Голосит гугниво! - кричали бочары.
- Нос покляп*, - объявляли калашники. (* Покляпый - пригнутый
книзу.)
- Не покляп, а с загогулиной, - наступали бочары.
- Да тебе-сяк к губному*, - посоветовал Куземке монастырский
старчик, торговавший квасом в разнос. - Ты прямо к губному. Он, милый,
у нас и сам-то вор, и все воры у него на дозоре. Эва какое дельце!..
(* К губному старосте, в ведении которого находились уголовные дела.)
Но ни к губному старосте, ни к городовому приказчику идти Куземке
не было вовсе охоты. Да и не толстоголосый с его слепцами был нужен
Куземке - пропади они все в пропащий день! - и не дорожная коробейка с
новой рубахой и шильцем железным, а тулуп! тулуп! а в тулупе письмо,
ради которого он, Кузьма, Михайлов сын, прозвищем Лукошко, ходил в это
лето за рубеж и два раза лихими тропками проползал на брюхе.
Куземка перетряс весь ветошный ряд на торгу, перебрал все
покупные зипуны и краденые тегиляи, но шубы своей так и не нашел и о
слепцах толком ничего не разведал. Тогда он присел в сторонке,
развязал свои онучи и нашел в них казны еще на целых полгривны. И
зарядился Куземка по старой пословице: "Гуляй, моя душа - да эх! - без
кунтуша, ищи себе пана, да без жупана".

XI. СОБУТЫЛЬНИКИ



На воздвиженской ярмарке лужецкие монахи поставили кабак у
речного перевоза. Была им от государя жалованная грамота: во устроение
лужецкой святыни и по причине монастырской скудости возить по ярмаркам
кабак и беспошлинно торговать разными хмельными питьями - крепким
вином, пивом, медом пресным и кислым. И сюда, к речному перевозу на
берегу Можайки, монастырские работники загодя свозили кади и бочки,
скамьи и столы для кабацких завсегдатаев, прилавки для стойщиков,
отпускавших вино, а для денег - большой желтый сундук.
Куземка, запаренный беготней по концам и слободкам, побрел к
Можайке раскинуть умом и хоть немного размыкать больно одолевавшую его
кручину. За ним увязался и старчик квасник со своей кадушкой на голове
и глиняными кружками на поясе.
- Эково дельце! - восклицал он, пробираясь вслед за Куземкой
между возами с сеном, кипами пеньки и грудами всякого другого товара,
наваленного прямо на земле. - Дельце-то какое!
"Шуба, шуба! Письмо в левом рукаве под нашитым куском овчины!" -
точило Куземку и грызло так же, как грызло что-то его голову под
тряпкой, поверх которой натянут был войлочный побуревший, пропитанный
засохшею кровью колпак. И куда ему теперь деваться, Куземке? Идти
вперед, бежать назад?.. Казнит его князь поделом жестокою казнью. "Не
сумел ты, Кузьма, такого дела состряпать, - скажет ему князь Иван. -
Зарезал ты меня, Кузьма. А службу служить обещался... Рабом вековечным
себя называл... Помнишь, Кузьма?.. Матренку, куда как хороша была
девка, да отдал за тебя. А ты... Эх, Кузьма!"
Так сокрушался Куземка, уже сидя в кабаке, и рядом с ним на лавке
не переставал сокрушаться и старчик, забравшийся вместе с Куземкой в
кабак.
- Дельце-то, дельце! - вскрикивал поминутно глуховатый старчик,
налезая на Куземку. - Ась? Чего? Ничего?
Кадушку свою он снял с головы и устроил ее тут же, под лавкой. И,
помахав ручками, чтобы размяться, снова налез на Куземку.
- Наш староста губной всем ворам вор. Такой удалый... Поймал он
давеча на торгу знахаря с волшебным кореньем и велел ему коренье это в
губной избе съесть. Молвил ему: "Поглядим, не умрешь ли". И знахарь
губному сказал: "Хоть и умру, что ж делать". Но коренья не стал ести:
у губного откупился - дал гривен с десять, и губной его отпустил.
Вона!.. Кваску не попьешь ли ячного? - полез старчик под лавку за
своею кадушкой.
Но Куземке хотелось совсем другого. Он пошел к прилавку и выпил
здесь полстакана вина да принес еще к столу целую кружку. И сквозь
хмельной гомон, сквозь выкрики пьяной перебранки и чудные скоморошины
засевших в кабаке пропойц выслушивал Куземка сетования увязавшегося за
ним старчика, который сидел тут же и прихлебывал квасок из глиняной
кружки.
- Дельце! Эва, какое дельце! Ты, милый, ударь челом губному. А?..
Ударь... Он у нас на три аршина в землю видит. Пошел он недавно с
губным дьячком с Ерофейком клад копать на казачьих огородах и вынул из
ямы горшочек глиняный, а в нем медные четки да денег злотых с два
десятка, и держит по сю пору тот клад в доме своем на полке за
образами. А дьячок Ерофейка и сунься к нему. "Никифор, - молвил он, -
клад-то ведь государев!" И губной после того вкинул Ерофейка в
темницу. "Ты, мол, Ерофей, просухи ждешь - за рубеж бежать хочешь". А?
Бе-довый!.. Дай-ко, милый, мне винца пригубить. С самой субботы вином
не грелся.
Старчик глотнул из Куземкиной кружки так, что Куземке сразу же
пришлось пойти за другой. И странное ли дело! - каждый глоток размывал
в душе Куземки заботу, как назойливую муху, гнал ее прочь, и вот
Куземке уже не страшны ни князь Иван, ни княжеский гнев, ни страшная
казнь, ни лютая смерть. Куземка принес еще одну кружку, дал глотнуть
старчику, потом сразу влил ее в себя всю.
"Что те князи, - думал Куземка. - Погнали холопа ползати на
брюхе. Хм!.. Разве он змей, Кузьма Лукошко? Была не была,
пропадала!.." И Куземка снова двинулся к прилавку.
Повеселевший Куземка пил вино, оставляя опивки прилипшему к нему
старчику, который все совал Куземке свою кружку с квасом.
- Да ну тебя с твоим квасом в поганое болото! - отмахивался
Куземка. - Квас твой - вор: сапоги мои скрал да тулуп с меня снял.
- Хи-хи, бедовый ты, - подхихикивал старчик. - Дай-ко мне-ко-ва
пригубить.
- Была у меня в том тулупе грамотица, - наклонился Куземка к
старчику.
- Грамотица?..
- То-то ж... грамотица... Ну, да тебе про то ведать не годится.
Негоже тебе знать про то... - И Куземка, шатаясь, снова побрел к
прилавку.
Простоволосый детина в мокром подряснике налил Куземке вина в
кружку и про

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися