Дмитрий Михайлович Балашов. Марфа-посадница

страница №2

Всегда Борецкие так, срыву, смаху! Сколько сил потратил покойный Исак
Андреевич, чтобы выставить свой Неревский конец в Великие концы, увеличил
посадничество, а чего добился? Оттолкнул славлян от общего дела, да и с
Захарией ноне Борецкие урядятце ли?
- Мало нам возни с Клопским монастырем! - проронил сидевший у стены
боярин. - То плесковичи отымали хлеб у святой Софеи, теперича етот...
Растащат весь Новгород!
Иван Лукинич взглянул на боярина с живо загоревшимися глазами,
мгновенно улыбнувшись, и Зосима понял, что вот-вот погибнет все его дело.
Он уже не глядел в глаза степенному, а возразил (так было легче)
охулившему его боярину, что-де обитель святой Троицы на Клопске основана
московитами, шестниками, их же обитель, Соловецкая, корень свой ведет из
природных новгородских земель. Тут Зосима смиренно добавил, что и сам он, в
миру, родом из Толвуя, тамошних бояр недостойный отпрыск. Что же касается
нужд обители, то дар, который она просит, сторицей возместится укреплением
веры святой у народов полуночных: дикой лопи, чуди и северной корелы к вящей
славе Господина Великого Новгорода.
- Ну, Иван Офонасович, како решим? - спросил степенной сердитого
боярина.
(Зосима тут только, с опозданием, понял, кто перед ним, и торопливо
начал припоминать, не изрек ли он напрасной хулы на Борецкую?) - С Марфой
поговорить надо, без нее как же! - отвечал Немир.
Зосиму снова, хоть и учливо, возвращали к порогу терема, из которого он
давеча был изгнан с таким соромом.
- Обитель Соловецкая известна нам, процветает она уже многие годы.
("Процветает!") Острова пустые, дикие. Город, конечно, отдаст их
монастырю, ежели будет на то согласие землевладельцев, - заключил Иван
Лукинич.
Это значило, что, кроме Марфы Борецкой, Зосиме нужно было добиваться
согласия славенских бояр, потомков Дмитрия Васильича Глухова. Порог гордого
терема отдалился от него еще на одну ступень.
У Глуховых Зосима побывал в тот же вечер. Лампадки, образа, домашняя
тишина и благолепие - все располагало к душеспасительной беседе, и Зосима
превзошел самого себя. В середине беседы слуга внес серебряный поднос с
чарками. Зосима отпил глоток, мед был легкий, не хмельной. Отметил, как знак
уважения к монашескому сану. Лука и Федор переглядывались, вздыхали.
В какой-то миг Зосима почувствовал, что Марфа и им стала поперек -
недаром после смерти Дмитрия Васильича на островах хозяйничали одни лишь
ватаги Борецкой. Терять Глуховым, по чести сказать, было нечего. Братья еще
подумали, повздыхали, наконец Федор, опершись руками о колени, откашлявшись,
сказал:
- Как Марфа, так и мы.
И Зосима вновь оказался у прежнего недоступного порога.

x x x



Город, многошумный и великий, в венце каменных башен; соборы, один
прекраснее другого; крылатые стада лодей, малых и больших учанов, насадов,
паужин, челноков; подобный муравейнику торг Великого Новгорода...
(Господи, как толикое множество людское вмещается в деснице твоей?!) И
над всем этим тьмочисленным сонмищем непонятная власть вдовы посадника Исака
Андреича Борецкого, власть, которую ощущал Зосима с каждою встречей паки и
паки.
"Неужели и сам архимандрит Феодосий возложит судьбу обители на волю
ее?" - уже с сомнением думал он, пока утлый челн, едва вместивший троих
путников (Зосима вез-таки с собою в Юрьев соловецкого игумена Иону), ведомый
все тем же Данилой, ныне взмокшим от усердия, проходил вверх по течению,
вдоль густо застроенных берегов.
Но вот миновали, наконец, Детинец, и город начал неторопливо
отодвигаться назад. Еще теснились рыбацкие избушки на ежегодно заливаемом
лугу под стеною Людина конца, но уже отступали терема, и в прогалинах меж
домами чаще и чаще мелькали копны сена. За кущами дерев проблеснули главы
Аркажа монастыря, и вот, сияющий, величавый, надвинулся на них Юрьев.
У монастырской пристани лодку встретил служка и, осведомившись, кто и
зачем, указал дорогу.
Собор, еще величественнее древней Софии, поднялся над ними всею
громадой, как только они проникли за ограду монастыря, и путники, согласно
осенив себя крестным знамением, зашли внутрь, чтобы помолиться под его
безмерными сводами, круглящимися где-то в вышине, от коей начиналось
головное кружение, стоило лишь поднять очи горе. Как мал человек пред
величием божьим, если одна лишь мысль о Нем подвигнула руки древних мастеров
на создание столь величавой храмины, одной из тысяч посвященных Ему -
безмерному и объемлющему мир! Ныне уже не созидают такого, при конце времен
живем, истинно при конце! Умалилась вера у нынешних людей, умалились и
обители господни!
Из храма, поклонившись именитым гробам здесь опочивших, Зосима с Ионой
отправились к архимандриту Феодосию.
Величавость не окончилась за стенами собора. Она продолжилась в
ожидании у порога, недолгом, но полном внутреннего значения, в сдержанных
голосах послушников, в драгоценности утвари и одежд, в полуприкрытых глазах
рослого, хорошо кормленого, усталого от забот человека, который глядел и
слушал внимательно, без обидного снисхождения, не замечая ни пропыленной,
грубой и порыжелой рясы Зосимы, ни голодного блеска в глазах Ионы,
окончательно умалившегося перед всем этим велелепием.
Не прерывая беседы, Феодосий принял какой-то свиток из рук вошедшего
прислужника, проглядел, то опуская глаза к строкам, то подымая их на Зосиму,
начертал неспешно на пергамене и знаком холеной руки с большим темным камнем
в золотом перстне отпустил посланника. Так же, почти одним мановением длани,
принял и отпустил он еще двух монахов и одного мирянина, видимо, из житьих,
пришедшего сообщить что-то, касающееся монастырского конского стада.
- Заботы о стаде коневом вместо забот о стаде духовном! - сдержанно
улыбнувшись, пошутил Феодосий, отпустив конюшего. - Наши дни проходят в
суетах мирских. Завидую вам, которые процветают в тишине, вдали от соблазнов
мира и ближе, вельми ближе к Господу! - Он с легкой усмешкой оглядел Иону, и
беглец из "тишины" весь покраснел пятнами, даже пот выступил росинками на
висках.
- Завидую и печалуюсь, что не мне выпал жребий сей! - с нажимом
повторил Феодосий, пристально глядя в лицо смутившемуся Ионе. - Но у каждого
свой крест, и должно нести его со смирением и твердостью. А кто окажется мал
и кто велик перед Ним в день Судный - судить не нам! Итак, продолжал он,
оборотя теперь на Зосиму повелительный взгляд своих полуприкрытых, с
намечающимися под ними отечными мешками глаз, - обитель Соловецкая вновь без
игумена? В мыслях наших, что труд сей достоит принять основателю святой
обители.
Он помолчал, разглядывая Зосиму, который изо всех сил старался не
показать обуявших его чувств: так нежданно просто разрешалось то, к чему он,
невольно для самого себя даже, шел все эти долгие годы и чего теперь уже
стала требовать вся соловецкая братия.
- Готов ли ты, брат Изосим, к хиротонисанию в игумены?
Зосима молча склонил голову.
- А об островах, чтобы вручить их обители, потребно решить владыке.
Полагаю, мольбы верховного молитвенника Господина Новгорода смягчат и
сердце болярыни Марфы.
- Преосвященный Иона вельми болен! - решился подать голос отставной
соловецкий игумен, с некоторой запинкою называя соименного ему великого
архиепископа.
- Да, - подтвердил Феодосий. - Молим о здравии владыки Ионы, но все в
деснице Превышнего, он един ведает меру дней наших. Питаем надежду, однако,
что телесные немощи не воспрепятствуют святителю принять брата Изосима, о
чем и мы тоже похлопочем.
Склонением головы Феодосий показал, что беседа окончена.
Путников проводили в монастырскую трапезную.
Архимандрит Феодосий, в отличие от Ивана Лукинича, целиком был на
стороне Зосимы, ибо рассматривал появление каждого нового монастыря как
укрепление новгородской церкви. Но тут была против сама Марфа Борецкая, и
следовало быть чрезвычайно осторожным. Только через архиепископа Иону, и
скорее даже не через него, - Иона был тяжко болен, и его кончины ждали с
часу на час, - а через всесильного ключника архиепископского, Пимена, друга
Марфы Борецкой, надеялся Феодосий добиться согласия своенравной великой
боярыни. Но для этого надобно было, чтобы, во-первых, Пимен, целиком
поглощенный заботами о нависшей над городом московской грозе, согласился
помочь Зосиме, а во-вторых, чтобы больной Иона захотел принять этого
просителя с далеких северных островов. Позвонив в колокольчик, Феодосий
велел служителю подать дорожное платье и приготовить лодью.

Глава 3



Эй! И-и-ех! Эге-ге-ге-гей!
Кони в опор внеслись в расписные ворота. Задохнувшись, с хохотом,
седоки соскакивали с узорных седел. Подбегавшие слуги на лету хватали
повода. Опередивший всех молодой Берденев поддразнивал разгоряченного Федора
Борецкого, дурачился:
- Дайте кваску, горло пересохло...Я ему - куда, черт, гонишь? Мало
человека не задавил!
- Ништо! Одним бедолагой меньше станет! - небрежно отвечал Федор.
- Слыхал, давеча, что у немецкого двора содеялось? Черный люд и по сю
пору грозитце!
- То немец, а то мы! На нас весь город держитце!
- Хвастай боле...
- Все одно, у нас не Москва, народ давить по улицам не след! - строго
бросил им подскакавший Дмитрий и спешился, сильно и ловко спружинив на
мускулистых ногах.
Федор передернул плечами, смолчал, закусив губу. Перед холопами, что
ль, брат выставиться хочет опять?
Отставшие всадники, подъезжая, спрыгивали с коней. Слуги веничками
сбивали пыль с одежды, обмахивали пучками перьев воротники и рукава.
Нарядных кровных лошадей водили по двору. Кони, свивая кольцами шеи,
храпели, еще не остыв после скачки, пробовали взвиваться на дыбы.
Вся молодая новгородская господа - родовитые юноши из семей великих
бояр, посадники и дети посадничьи, а с ними избранная молодежь из житьих,
прочих землевладельцев Великого Новгорода - собиралась нынче у Борецких.
На сенях молодых мужиков встретила, будто нечаянно выскочив навстречу,
Олена Борецкая. Младшая Марфина дочь не красавица была: девушку портили
слишком широкие плечи и слишком густые, не по лицу "мужские" родовые брови.
Впрочем, румянец во всю щеку и молодость исправляли дело.
Влюбленно глядя на подымающегося Дмитрия, Олена потянулась к нему,
огладила взлохмаченные волосы старшего брата и - скороговоркой, вполголоса:
- Гришу привезли?
Борецкий улыбнулся сестре, полуобняв за плечи, подтолкнул к двери,
пожурил негромко:
- На женатых, на красивых не заглядывайся!
Она вывернулась гибким своенравным движением и, вся заалев, исподлобья
стала следить среди входящих стройного темноволосого молодого боярина с
продолговатым лицом и умными глазами. Григорий Тучин подымался не спеша,
пропустив вперед себя нетерпеливого во всем Федора Борецкого с Берденевым.
Олене он поклонился учтиво и строго. Девушка, вскинув подбородок и раздув
ноздри, ответила небрежным кивком и, вильнув косою, исчезла.
Из верхней горницы вышел Василий Губа-Селезнев. Он и Дмитрий Борецкий
разом улыбнулись друг другу и стали по обе стороны двери, пропуская
входящих. Василий, здороваясь, черными быстрыми глазами внимательно
оглядывал гостей, проверяя про себя, все ли званые прибыли. Он особо
улыбнулся Ивану Своеземцеву; с Олферием, сыном Немира, понимающе
переглянулся; Никите Есифову дружески сжал руку; Григория Тучина
приветствовал легким, но почтительным наклоном головы... Пропустив всех,
подошел к Дмитрию. Снизу вверх внимательно поглядел в лицо другу, сощурился:
- Ну, мальчишник в сборе! Тридцать молодцев, да без единого! Савелков
уже здесь, с Юрием в шахматы режутся, Тучина ты привез, Телятевы приехали,
Михайловы ждут. Наши все, словом. Из плотничан Иван Кузьмин не будет, батька
плох, но с ним все уже обговорено, и в Литву поедет. Да еще Овиновых пока
звать не стал... Славлян мало!
- Своеземцев? - тревожно спросил Борецкий.
- Прибыл, - успокоил Губа-Селезнев.
Дмитрий расправил красивые брови, примолвил, полушутя:
- Что ж, дружинушка хоробрая! К каждому бы да по тысяче молодцев
прибавить еще!
- И того мало будет. Впятеро пожелай! - щурясь, отрывисто отвечал
Василий.
- Впятеро, пожалуй, коли всех мужиков в городе собрать, и того
недостанет... Ну, пойдем!
В горнице, пока не подъехали Борецкие, разговоры велись о том о сем: о
конях, урожае, соколиной охоте. У шахматного стольца барсом протянулся в
резном кресле удалец в рудо-желтой огненной рубахе, друг Борецкого и
Селезнева, Иван Савелков. Напротив него сидел юноша писаной красоты.
Стройная, почти девичья шея открывалась широким брошенным на плеча
воротом, умащенные благовониями темные волнистые кудри мягкой волною
ниспадали почти до выреза тончайшей, в сборах, отороченной кружевом нижней
рубахи. От длинных ресниц падала тень на матовой белизны щеки, чуть тронутые
летним загаром. Изящной рукой с длинными ухоженными ногтями он лениво
переставлял точеные из рыбьего зуба фигуры. То был Юрий Иванов, сын славной
вдовы Настасьи, прусской великой боярыни, соперницы Борецкой, обосновавшейся
на Городце. Оба были хорошие игроки, но играли вполглаза, баловались, ожидая
запоздавших.
Миновала пора героических походов на Низ и внешней, нарочитой,
грубизны. Юноши в Новгороде, подобно знатной молодежи далекой Флоренции,
стали завивать волосы, кудри свободно спускались до плеч, на широкие,
откинутые на спину цветные воротники. Лишь у стариков волосы по-прежнему
лежали на спине, свитые в плотный жгут. Иные из щеголей, напротив,
подстригались коротко, подвивая концы локонов, чтобы кудрявились венцом под
околышами круглых русских шапок, знаменитых по всем берегам Варяжского моря
и до Дании. Только на Москве, перенятое от татар, начинало входить в моду
бритье головы (в походах да в поле обовшивеешь с долгими-то волосами!) и
твердые стоячие воротники-козыри. Но и там пока еще больше ценилось
новгородское платье и прически.
Как только во дворе раздался топот и голоса, оба бросили игру. Иван
Савелков потянулся, расправил плечи, повел руками - ух! Засиделись,
ожидаючи! Вскочил прыжком, пошел навстречу входящим. Юрий тоже встал с
ленивым изяществом. Шумные приветствия, удары по плечам, хохот наполнили
горницу.
Григорий Берденев, дорвавшись, пил теперь малиновый квас, кося глазом
на Федора, которого в перерывах продолжал поддразнивать. Федор уже начинал
фыркать - легко закипал от пустяка. Был он ниже брата Дмитрия, хотя тоже
широк в плечах, и при семейном сходстве, - оба бровями, взглядом походили на
мать - был темновиден, смотрел как-то исподлобья, бегал зраком, часто
раздувая крылья носа, и тогда что-то дикое гляделось в нем. Ему и впрямь
мало стоило стоптать кого конем или рубануть сплеча, а в гневе он становился
неистов, за что и получил прозвище "дурень". Не хватало Федору и ума братня,
больше сердцем чуял, чем разумом. Что ляжет ему на сердце добро, а не ляжет
- долой, и знать не хочу.
Гомон гомонился, пока распоясывались, скидывали летние епанчи и ферязи,
а слуги подносили закуски и легкий мед. Хмельного хозяин не велел давать, к
серьезному разговору нужны ясные головы. Все были знакомы по
родству-кумовству, но так, чтобы враз всем собраться, редко случалось, и
потому речи, шутки и смех не утихали. Борецкий с Селезневым-Губой и сами не
торопились начинать. Василий взялся тягаться с Савелковым на пальцах, и то
огненная рубаха перетягивала, и тогда остолпившие борцов друзья подбадривали
Василия Губу, то клонилась вперед, и тотчас зрители начинали поощрять
Савелкова. Селезнев все же перетянул, изловчась, нежданным рывком, свалил
противника на себя:
- Силен ты, Иван, а башки не хватает!
Григорий Тучин в шутках почти не принимал участия. Летнюю бумажную
ферязь свою он лишь расстегнул. Голубая рубаха с негустым серебряным шитьем
очень шла к его продолговатому сдержанному лицу с темной бородкой.
Одетый проще и строже других, он выглядел, как всегда, изящнее.
- Что, Григорий, все в порядке? - окликал его Павел Телятев. - Вижу, ты
скоро в монахи пойдешь со своими-то попами, уговорят! Что жена молодая
делать будет!
Григорий не ответил, только досадливо повел бровью.
К нему подошел, улыбаясь своей медленной смущенной улыбкой, Иван
Своеземцев.
- Слушай, Григорий, я давно хотел тебя спросить про этих братьев
духовных. Ты к ним почасту ходишь. Что это, в самом деле серьезно?
- Это очень серьезно, Иван! Порою мне кажется, что это серьезнее всего,
что мы тут говорим и делаем.
- Даже судьбы Новгорода?
- Даже.
- Но... Горсточка людей, бедняки, без власти, без денег... Даже и
черный народ у нас на Славне о них почти не знает... Что могут они?
- Возможно, они лишь и могут, а не мы. Отними у нас нашу власть и этот
блеск и роскошь, что останется? У них нечего отнять, разве книги!
- Но ты можешь объяснить их учение?
- Признаться, я сам еще многого не понимаю. Но они во всяком случае
считают, что жизнь духа главное, а плотское - тлен, и на деле следуют своей
вере.
- Но разве церковь созиждется не тем же Христовым учением?
- В букве, но не в духе. Буква омертвляется, а дух живет, и для
утверждения духа приходится ломать букву. Они утверждают, что такова вся
жизнь, "не умрет зерно, - не произрастет". Новое разрушает старую оболочину
свою.
- Но отвергать Христа для Христа? Этого мне не понять! Во всем нынешнем
сраме он один, мне кажется, в кого еще можно верить!
- И потому-то его именем и торгуют на всех наших торжищах духовных.
Каждогодно празднуем распятие и воскресение Христово, будто и впрямь он
выкупил вперед и до конца времен все грехи наши... Потому же они и
поклонение сотворенным вещам - иконам - отвергают.
- Отвергнуть легко! А ежели черный народ станет рубить иконы и новое
насилие воцарит?
- Там и много другого: счислению лет, противлению лунному,
звездотечению учат... - отвечал Тучин с легкою, чуть приметной неохотой,
поглядывая по сторонам. Он тут же перебил себя сам:
- Ну вот, кажется, до дела дошли. Что там Селезнев? А, опять про
соколиную охоту! Переходили бы сразу к делу... Слушай, Иван, говорят,
старики хотят тебя в Совет старых посадников от Славны поставить? - В свою
очередь спросил он Своеземцева.
- Не хочу! Почему это Иван Офонасович не может?
- Немир? Его ваши посадники больно не любят. Задирист! А за тебя и
Марфа Ивановна стоит, и ваши бояре согласны, бают: "В отца место"!
- Борецкая!
- Да. Она отца твоего уважала.
- Знаю. Но какой я "старый посадник"! Давеча пришлось судить. Люди
втрое старше меня и не из бедных, Домажиров да Филиппов отец. За каждым
сотни людей, а сошлись на полуторах обжах спорной земли. Старики! Сами не
могут по-люби решить, от меня суда просят... Чуть не отослал на Городец,
право! В отца место... Отец или я?
- Ты хоть начитан, законы знаешь.
- В этом мне тоже с родителем не тягатьце. Нет, ты вникни! Есть вечевая
палата, дьяк вечевой есть, приставы, позовницы, подвойские, хранилище грамот
- все есть! Так нет, там решить не могут, идут к посаднику. Вторая власть
нужна. А я не решу! В Москву писать? Великому князю Московскому? Он решит!
Про полторы обжи спорной земли... Мало у него дела. Решать будет
какой-нибудь Василий Федорович или Степан Брадатый; да опять же не сам, -
крысу приказную, что ни есть мелочь, посадит, холопа своего, тот решит! А
печать будет великого князя. Или к нам же на Городец отошлют, к наместнику.
А там и пойдет, как на Москвы уже началось: великие бояра приказным холопам
кланяютце да посулы сулят. Любо им то? Верно, любо! Тысяцким был - проще.
Купцы хоть своего не упустят, уложение помнят наизусть. Следи только, чтобы
тебя самого не облапошили. А сейчас эта заваруха будет с Москвой да с
Литвой. Не верю я католикам! Они и хороши для себя, а мы для них что татары,
язычники. Да и навряд Славну сейчас на войну сговоришь.
- Ваши житьи приехали!
- Кто побогаче да у кого земли по Кокшеньге. Решают великие бояра! А из
восьми славенских посадников один Немир...
- Постой, Селезнев говорить хочет!
Шутки, наконец, кончились.
- Вот что, друзья-товарищи! - начал Селезнев. - Собрались мы сюда не
мед пить, не танцы водить, а по нужному делу, по сватовству! - Он чуть
усмехнулся, примолк, обвел собрание пристальным взглядом своих сощуренных
черных глаз. - Великий князь снова требует княжчин, где ни есть: Двинских
земель и всего, что заняли москвичи под Вологдой, Бежецким Верхом, Торжком,
Ламским Волоком... Уступать не хотят ничего.
- По-прежнему, значит!
- Да, по-прежнему.
- С Казанью разделались, за нас принялись!
- Я то же хотел сказать...
- Двину терять жалко!
Молчавший до того Дмитрий вмешался. Негромко, но ясно и твердо, так,
что услышали все, сказал:
- Двиной не кончитце! И суд, и право, и власть, и вотчины отдадим.
Сказал и примолк, и вдруг стало ясно, что да, Двиной не кончится. Да и
что такое Новгород без Заволочья!
- Новая война с Москвой? - с усмешкой возразил Павел Телятев. - Под
Русой дали нам!
- Кому дали, - вмешался Савелков. - Не знаешь, как дело было!
Чарторыйский рать у Липны остановил, одна боярская дружина за озеро
ушла.
Князь Шуйский был, да Иван Лукинич, да вот Григория Тучина батька, его
тогда и взяли в полон, да Казимер, этот раненый ушел, бился крепце всех...
В пяти стах человек шли, в тысяче ли, не боле того. А московской рати
пять тысящ! Дак в первом соступе разбили москвичей, пошли по дворам, да
платье, да доспехи почали лупить с мертвых шестников, да с татаров битых,
строй розрушили, а тут иная рать с поля подошла, да Басенок не растерялся,
своих спешил, разоставил за плетнем, за сугробами, к им не пробитьце, снегу
коню по грудь, а они, знай, бьют из луков по лошадям... Вот и побили!
- Басенка не зря шильники в шестьдесят осьмом ладили убить.
- Было такое дело! За Славной, в поле, под Городцом. Да утек.
- Ловок!
- Не больно ловок, как свои же бояре ослепили его на Москвы.
- А луки татарские хороши, мы вчерась пробовали с Ермолой. Бьют на
триста шагов - насквозь!
- Михайло Олелькович едет? - спросил кто-то из житьих.
- Едет. В ноябре ладитце быть.
- Киевский князь?
- Брат киевского князя. Он из Ольгердовичей, крещеный, греческой веры.
Ольгердовичи - они все православные.
- Все одно, не выстоять одним противу Москвы, хоть и с Олельковичем!
- А Шуйского куда пихнули?
- Шуйский на Двину уехал, неспокойно там.
- М-да, стало, дело без нас уже движетце!
- С Москвой ежели... Такое вместе со стариками надо бы решать...
- И еще узнать, что Захария Овин думает!
- Что вы к Захарию привязались! - вступился Берденев. - Захарий
Григорьевич думает, что и все. Кому под Москву охота!
- Старики у матери соберутся на днях, - вновь подал голос Дмитрий
Борецкий. - Мы уже не дети, у самих дети растут! Половина из вас посадники.
Ваши суд и власть. И то вспомните, когда Онцифор Лукич дал городу новый
устав, он и сам отступился посадничества, и другие старики отступились.
Молодежь стала у кормила власти.
- Тому уж боле ста лет! А нынь, кто умен, давно свои вотчины под
Торжком да Бежичами московским боярам попродали...
- Он дело говорит! Старики иные уж в домовину глядят, а нам жить!
- Старики, однако, поводья из рук не выпустили, нам не передали,
возразил, пожав плечами, красавец Юрий.
- Старики не выдадут! - вспыхнул Савелков, распаляясь. - Казимер герой!
Богдана не свернешь! Офонас Груз - старчище кремень и Тимофей не хуже!
Лошинский? Пенков? Берденев? Самсоновы? Федоров? Все с нами! выкрикивал он
знакомые каждому имена. - Захарья Овин, этот, не во гнев сказать... Но и тот
за свое встанет! Да в плотниках один Иван Лукинич чего стоит! Славлян
испугались? И славляне тоже здесь! Своеземцев, покажись! И на Славне-то один
Исаак Семенович к Москве тянет!
- Жаль вот Яков Игнатьич умер, был мужик, каких мало! - вздохнули в
толпе.
- Дмитрия Васильича Глухова, вот кого жаль!
- Василий Степаныч, Своеземцева батька, до схимы, самый был светлый ум
в Новом Городе. При нем бы и Славна не шаталась!
- Самсона Иваныча не забудьте еще, господа!
- С Москвы пишут про нас: люди молодые, остались без родителей,
наставить некому, - насмешливо подал голос Губа-Селезнев.
- Не ведают, мол, как и кланятьце Москве! - поддержал Федор Борецкий.
- А и верно, други, почитай, у половины у нас отцов нету! Ты, Савелков,
да Дмитрий с Федором, да Гриша Тучин, да Михайловы, да Селезневы...
- Седем-ко мы, братцы, подумаем, подумаем да пригорюнимся, научить-то
нас бедных, некому!
- Московского князя Ивана приложи, тоже двадцати летов без отца
осталсе!
Шутка не получилась. Двое-трое расхмылились при имени Ивана, но по
лицам прочих пробежала тень: "Выдержим ле?"
Подошла решительная минута. Василий Селезнев оборотился к Дмитрию
Борецкому, и все посмотрели на Дмитрия. Так в старинах, что поют гусляры на
пирах, в бою богатырском, герой посылает слугу своего расправиться со
слабыми супротивниками, но в поединок на главного ворога выезжает сам.
Борецкий обвел очами молодые задорные лица новгородской господы:
великих бояр, иных еще безбородых, детей посадничьих, тысяцких, избранных
житьих, молвил негромко и значительно:
- Други! Я собрал вас вот зачем. Кто знает - знает, а прочие слушайте.
Князь нам нужен, без него не обойтись. Но какой? Исстари Новгород был волен
во князьях, приглашал, кого любо, а нелюбым говорил:
"Ступай, княже, мы сами по себе, а ты сам по себе". Так было?
- Так!
- Так-то так...
- Постой. Что мы видели от великих князей московских? Дмитрий Иваныч
Донской, когда Тохтамышу Москву подарил, явился с ратью за серебром.
Гневен был, что наши молодые люди на Волгу ходили, татар
побили-пограбили.
Не так? Василий Дмитрич вознамерился Заволочье отъять. Кабы не разбили
его наши деды-прадеды на Двине, конец был бы Новугороду.
- Били-то вятичей да устюжан!
- И москвичей били в те поры, Олфим.
- Стойте, господа, пусть Борецкий скажет!
Дмитрий перемолчал говорку, вновь повел речь:
- Теперь глаза колют нам литовским митрополитом да в союзе с латинами
винят! Вера, говорят, одна у нас и Москвы. А когда Витовт, католик, взметную
грамоту Новугороду послал, Василий Дмитрич с ним был заодно, противу своих,
православных! Добро, татары Витовта укоротили на Вороскле.
Василий Василич Темный дважды на Новгород войною ходил, черного бора
требовать да окупы брать. Тоже татар братьями считал, за что и ослепили!
Двести тысяч выплатил Орде за себя, всю русскую землю запустошил! А с
нас требовал княжчин? Худо ему пришлось от Юрьевичей, так все обещал отдать,
что московские князья заяли волостей новгородских. А когда ваши на развод
земель поехали, так не прислал своих бояр и сам ничего не отдал! А в
порубежных делах новугородских чему помог? Со Свеей сами уряжались, с
немцами тоже без него. А наместники княжьи куда смотрят? Только бы суд у нас
отнять! Давно уже служилых князей берем из Литвы или ежели кто ушел от
великого князя, как Чарторыйский да как наш Василий Василич Шуйский, те лишь
и служат Новугороду! Иван сесть не успел, за то ж принялся! Владыка Иона
ездил к нему, хлопотал, ничего не выхлопотал. В Литву в ту пору посылывали,
как только и приутих...
Все это было уже известно, и в зубах навязло, и уже загудели
нетерпеливые, но тут Борецкий возвысил голос:
- Так зачем нам московские наместники на Городце?! Казимир, король
литовский, давно предлагает взять своих и оборонить нас от московского
князя!
Многие знали, другие догадывались, да и собраны были те, кому можно
сказать, и все-таки сказанное, наконец, впрямь, в открытую, ошеломило.
- Стой, не понял, так что, вовсе порвать с Москвой?
- Совсем?! Постой, в голове не умещаетце...
- Так вольны ли мы во князьях?!
Начался шум. Дмитрий замолк. Вместо него скоро вновь заговорил Василий:
- В пятьдесят втором году, в пятьдесят ли третьем король Казимир сам
предлагал принять его наместников на Городище. Отцы наши на то не пошли.
- Страшно и Литве поддатьце!
- А не страшнее Москвы. Там все нестроения - нам на руку!
- Не знаешь ты ляхов!
- Опять, в семидесятом, восемь лет назад, сами же ездили в Литву, к
королю, и Ивана Можайского звали!
- Так на чем не сошлись?
- Дак умирились в ту пору с московским князем!
- А не стоило! Иван только еще сел, сила-то не в руках была.
- Ну и нажили бы мы войну с Москвой восемь лет назад! Небось Басенок,
да Стрига, да Федор Давыдович не дети и тогда были! Сам он, что ль, рати
водит?
- Решайте, господа. Без вас не решится, а с вами совершится. Что
постановим, то и будет!
- Католическим попам надо запретить к нам соватьце! - подал голос
славенский посадник Никита Федоров.
- Обговорено уже! - отозвался Еремей Сухощек, чей голос в делах веры,
как приближенного самого архиепископа, был важнее прочих.
- И церкви свои чтоб не строили!
- И это тож.
- Совсем с Русью рвать...
- Смоленщина, да Брянщина, да Киевская Украина, да Волынь, да Полоцкая
земля - тоже Русь! - значительно возразил Еремей.
- Русь-то Русь, да под ляхами. Там, слышно, стали православных больно
уж утеснять ноне. Как бы не ошибитьце!
- Ошибемся, сошлем литовских наместников с Городца. Воля наша.
Договор по-старому - на всей воле новгородской!
- Ну, кто присягнет? Неревляне все ли согласны? Григорий, как ты?
Тучин хмуро пожал плечами:
- Уже ведь говорили! Одним нам с Москвой не сладить. Но вот только:
должны ли мы с нею слаживать?
- Опеть!
- Дак что, и лапки вверх? У тебя самого земли на Двины!
- Вот именно. По землям - надо решиться, а по разуму - не знаю...
Словом, я - "за".
- Ты, Пенков?
- И я тоже.
- А ты, Григорий Михайлович?
- Я - как мир, как все.
- Иван?
- Мы с братом заедино.
- Житьи согласны? Кто скажет?
- Ефим Ревшин!
- Говори, Ефим!
Ефим круто свел брови.
- Нас в Новом Городи до двух тысяч, в одном Неревском конци боле
четырех сотен семей! За всех не скажем. То - вечу решать. Иным и страшно
покажет. Однако в ляшской земли тамошние дворяна в сейме больше власти
имеют, чем мы тут!
- Об этом уже толковали, Ефим!
- Толковали досыти, дотолковатьце не пришлось! Добро бы хоть сотские из
наших выбирались!
- И об этом говорка была.
- Была-то была! - упрямо возразил Ефим, и прочие житьи теснее подошли к
нему, подбадривая товарища. - Да толку? Феофилат Захарьин против, Овин
против, Яков Короб против! Ищо не всех и назвал...
- Судная грамота изменена в вашу пользу!
- Дак ее Московской князь менял! - раздались сразу несколько голосов.
- А земли отберут?
Ефим исподлобья глядел на Селезнева.
- По землям решать, как Тучин сказал, дак и мы согласны! А только чтоб
в суде наших не утесняли!
- И в Совете надоть нашим быть! - подхватил Роман Толстой.
- Про Совет погоди! - остановил его Ефим. - Может, нам и свой совет
нужен, от житьих, об этом сейчас все одно не сговорим!
- Ладно, пущай плотничана про себя скажут!
Григорий Берденев, сын плотницкого тысяцкого, пожал плечами:
- Уже говорено! Присягать надоть!
- Житьи пусть говорят!
- Мы - тож!
- Мы - как Арзубьев!
- Киприян кого хошь уговорит.
- Только и про то, что Ефим молвил, помнить надоть!
- Григорий Киприяныч, ты в одно с отцом?
- Я и с Ефимом Ревшиным в одно! Ну, однако, батя с Марфой Ивановной
вместях думали. А наши земли тоже на Двины.
- Что Славна скажет?
Олферий Иваныч решительно выступил вперед. У зятя Борецкого был такой
же, как у родителя, Немира, задиристый норов и тот же крутой лоб, толкачом,
и нос отцов, большой и горбатый.
- О чем спорим? Сто лет воюем с Москвой! Пора уразуметь, кто нам
главный ворог!
Но взгляды оборотились на Своеземцева. От него, а не от Олферия,
зависело сейчас, что решит Славна.
Он стоял бледный, и в голове проносилось: "Да минет меня чаша сия!"
Почему нет отца? Такого важного, уже не от мира сего, в последние годы,
когда он постригся и стал иноком Варлаамом у себя, в Важском монастыре...
И все-таки близкого, родного, кого можно было спросить в трудный час!
Со дня смерти отца скоро год, а все непривычно без него, и теперь, теперь!
Так он нужен в этот час, в этот миг! "Отче, просвети меня!"
- Я вместе с вами... - сказал Иван тихо, одними губами.
Стали опрашивать пруссов - бояр с Прусской улицы и с Чудинцевой: от
Загородья и Людина конца. Мнения опять разошлись, кто-то предложил жеребьи.
- Нет, други! - возразил Селезнев. - Дело такое всем надо решать и уж
вместе быть до конца! За каждой вашей головой, господа посадники, сто голов
житьих да тысяча черного народа!
- Ты, Юрий, за мать ответишь?
Красавец прищурился:
- Она сама за себя ответит! Уговора не было, за стариков решать. Я как
все.
Опять стали обсуждать ряд с Казимиром. Заметно было, что владельцы
двинских земель соглашались охотнее тех, чьи владения лежали близ и южнее
Новгорода: в Деревской волости, в Бежецкой, Ржевской и Яжелбицкой сотнях, в
Заборовье или под Торжком. Еще и по родителям разделились. Младшие Грузы,
сыновья Офонаса и Кузьмы, вовсе не спорили. Семен, племянник Александра
Самсонова, колебался больше всех. Долго перекорялись Телятевы, выясняя, как
и что постановлено с королем Казимиром.
Борецкий с Селезневым знали, что делали, когда собирали одну боярскую
молодежь. Здесь решать приходилось самим - уже не спрячешься за широкую
спину родителя, не увильнешь под мнение старших.
И когда наконец решили, то по древнему, полузабытому обычаю вынесли меч
и на обнаженном клинке принесли клятву - стоять заедино.
И словно повзрослели все после принятого решения. Пусть оно было не
окончательным: что еще скажут старики, как решит вече, которое в этом случае
легко может выйти из повиновения и поворотить все наоборот... Да и не
сегодня это началось, еще Витовт полвека назад набивался в Великие князья
Господину Новгороду. И с Иваном не сегодня завязалась борьба, восьмой год
тянется: и за Псков, и против Пскова, и посылали, и пересылывали, и
мирились, каждый стоя на своем. А вот и подошло. И час пробил. Как удержат
изнеженные руки мечи, как пойдут атласные кони под ливнем стрел? Какова-то
еще и она будет - воля литовская?
- Эх, мужики, скучливо живем, песню! - вывел всех из задумчивости Иван
Савелков.
Олена Борецкая тут как тут - внесла домру и гусли. Старательно не
замечая Григория Тучина, подала гусли Савелкову. Тот перебрал струны, кивнул
Олфиму:
- Ну-ко, подыграй!
Олфим наладил домру. Складным строем зарокотали струны.
- Павел, веди передом! - крикнул Савелков Телятеву.

Ой ты поле, ты полюшко чистое,
Молодецкая воля моя!

В лад, строго подняли песню голоса.
- Хорошо поют! - уронил Еремей, подходя.
- Эту сложили, еще когда на Волгу ходили наши, сто лет песне! пояснил
Иван.
Хор звучал, почти как церковный, торжественно.
- Плавашь голосом-то! - вполголоса снедовольничал Никита, слушая Ефима
Ревшина.
- Ну, тут и надо так, не строго в лад! - защитил певца Савелков. Это
был новый пошиб, к нему еще не привыкли.
- А красиво получаетце! - сдался критик, присоединяясь к хору.
От песни эти разодетые щеголи стали проще, понятнее. Весь отдаваясь
напеву, Павел вел хор за собой. Дмитрий вторил задумчиво, утупя очи. Федор
пел старательно, глядючи вперед себя, порою хмурился, словно угрожая
кому-то...
Все эти богачи, молодые посадники, которым власть и волости достались
без борьбы, без трудов, от отцов, дедов, прадедов, устроивших так, что
каждый боярин великий становился посадником в Новом Городе или тысяцким, а
уж сотским - чуть ли не от рождения, сейчас забыли на час про свою спесь,
ссоры да свары, и с песней пришла к ним тенью удаль древняя - тех времен,
когда власть и почесть еще брались в бою, доставались лучшим, достойнейшим,
удаль молодецких походов на Низ, на Волгу, "без слова новгородского", в
стремительных долгоносых ушкуях.
Ах, давно отлетела та слава! И Александр Обакунович, герой Волги, сто
лет как пал костью в первом же суступе, в бою с тверичами под Торжком, и
бежали с полей новгородские рати... Что содеялось с силою новгородскою? Да
уж и так ли мудры были прадеды, что забрали и власть, и суд, и право в одни
свои руки и холеные руки внучат? Кто побеждал в древних битвах, разил
суздальцев под Новым Городом, шел босой и побеждал на Липице, кто выстоял на
Чудском и у стен Раковора?
А, поди, знай! Давно было! Не вспомнить. Мы же и побеждали, кому ж еще!
На том стоим!

Ой ты Волга, ты мать широкая,
Молодецкая воля моя-а-а!

Молод великий князь на Москве, молоды посадники новгородские. А молодые
головы горячие, упьянсливые да непокорливые. Молодое дело неуступчивое.
Еще пели, пили, закусывали. Свечерело, когда стали разъезжаться и
расходиться. Уже и слуги зашли и стали прибирать. И Олена из верхнего покоя,
сквозь мелко плетенные, забранные иноземным стеклом окошки, сдерживая слезы,
следила за голубой рубашкой своего ненаглядного. И деньги есть, и власть у
матери! А жива мужа с женой не развести, и чужому сердцу любить не закажешь,
хоть убейся!
Василий Губа-Селезнев, незаметно задержавшись, мигнул Борецкому.
Вышли в укромную боковушу.
- Слушай, Дмитрий! О всех этих беседах на Москве известно все: кто
доносит - не знаю. Мать твоя этих побирушек больно принимает, а они ведь все
из Клопского монастыря тянутся. Я знаю, о чем говорю! Моя голова давно
оценена, да и твоя тоже. И потом, деньги нужны.
- Для веча?
- Да.
- Сколь?
- Много.
- Сот пять?
- Мало.
- Тысячу?
- И того маловато.
- Тысячу рублей из калиты не вынешь! Надо у матери прошать. Она
достанет, хоть из владычной казны.
- Из владычной навряд!
- А больше и неоткуда. Мать все может, ты ее еще плохо знаешь.
Давеча, вон, Зосиму угодника прогнала.
- Не обессудь, а это она плохо сделала! По городу ненужные слухи пошли.
- Ну, тут я ей не указ. Острова захотел получить. Там ловли богаты,
мать говорит. Ее дело. А деньги будут!

Глава 4



Григорий Тучин с Иваном Своеземцевым от Борецких поехали вместе в
Славенский конец. Иван домой, на Нутную, а Григорий - на Михайлову улицу, к
попу Денису, на вечернюю беседу сходившихся у него философов, или, как сами
они себя называли, "духовных братьев". Ехали молча. Уже у въезда на Великий
мост Иван спросил:
- Пойдешь к ним?
- Да, обещал. Да и самому интересно. Хочешь, идем вместе?
- Нет. Ты знаешь, как мой родитель смотрел на это. Его у нас, на Ваге,
святым почитают мужики. Я, когда туда приезжаю, словно сам чище
становлюсь... Память отца переступить не могу.
- Вольному воля... - уронил Тучин.
Оба опять смолкли. Своеземцев ехал, утупив очи к луке седла.
- Вот и решились мы с тобой на кровь! - примолвил он погодя, негромко и
печально.
- Да! - ответил Григорий, обрубая дальнейший разговор об этом.
Копыта гулко щелкали по настилу. От воды тянуло сыростью, пахло
прибрежной тиной - Волхов мелел. И говорить было не о чем. Только крепко
сжали руки, когда Тучин, переехав мост, удержал коня.
- Прощай! Дальше я пешком.
Григорий кивком подозвал молчаливого слугу, что ехал сзади и посторонь,
чтоб не мешать разговору, легко соскочил с седла, отдал повод:
- Отведешь домой!
Кивнув еще раз Ивану, нырнул в путаницу торга: лавок, прилавков,
навесов, где сейчас закрывали, вешали пудовые замки, подметали, уносили
товар - до утра, до нового дня.
Морщась от запаха гнилого капустного листа, навоза и тухлятины, что
выгребали из всех углов торговые подметалы, Григорий, стараясь не ступить в
грязь, миновал, наконец, торг, прошел мимо соборов, немецкого двора и
вечевой площади и углубился в Михайлову, очень тихую и опрятную после
громады торга.
Подходя к знакомому дому, узкому и высокому, зажатому между соседними
теремами, Тучин с сожалением подумал, что уже опоздал к началу беседы, к
той, почти апостольской, бедной трапезе, которой начинались собрания
духовных братьев. Ему нравилась эта простота: чисто выскобленный стол без
скатерти, деревянные миски, вареная чечевица с постным маслом, хлеб и вода
или простой кислый квас, - эта не замечаемая ими самими скудость. На
вечерних трапезах у Дениса Григорий ел даже меньше других, и не от
брезгливости, а от того, что был сыт всегда, сыт с детства, и легко мог
пренебрегать едой ради беседы, даже не замечая этого. Нравились Тучину их
глубокая вера, независтливые рассуждения о власти этих людей, властью не
наделенных, их неподдельная тревога о спасении ближнего своего. Григорий
умел не подчеркивать своего богатства, хотя его выдержанно-строгий наряд тут
и бросался в глаза, умел слушать, почти не прерывая беседы. Умел не
замечать, что его все же принимают и ценят, как боярина, и, скорее
бессознательно, чем явно, надеются через него укрепить свои сходбища
поддержкою свыше.
Поднявшись по узкой скрипучей лестнице, Тучин потыкался в темных сенях,
нашаривая дверь. Изнутри доносились голоса. Он, и верно, запоздал.
Горница, скудно освещенная, скорее келья, чем жило, без икон, с
одиноким распятием на стене, была полна. Шел спор. Спорил молодой человек в
дорогом платье, непривычном тут. В юноше Григорий с удивлением признал
подвойского Назара, впервые, видимо, попавшего на беседу. С ним говорил
дьякон Гридя Клоч, философ и златоуст духовного братства, отвечая на
сомнения, обычные для непосвященных: не ересь ли стригольническая то, о чем
здесь толкуют?
Григорий поймал взгляд хозяина, попа Дениса, поклонился ему и прочим,
знаком руки показывая, что не хочет прерывать беседы, и уселся сбоку, на
лавке под полицею, уставленной большими и малыми книгами в темных кожаных
переплетах, - единственным богатством дома сего.
Замешательство от прихода Григория быстро улеглось, и Клоч продолжал
густым гласом, рокочущим от сдержанной силы. Тень от свечи металась по
косматым власам, грубо-крупным чертам лица и вдохновенному челу оратора, как
бы самою природой приуготовленного к стезе пророческой.
- Сказано: "Не сотвори себе кумира!" Потому мы отвергаем поклонение
иконам, ибо кумиры суть! В духе, а не в букве Господь. А что же получаетце:
идолов низвергли - Перуна, Хорса, Даждь-бога, Сварог - имя другое ему, а
Илье-пророку поклоняемся как идолу и просим его о дожде и погодьи! Велеса,
скотьего бога, отринули, а Власию, Козьме и Дамиану молимся о сохранении
стад. Мокошь языческая у нас Параскевою стала. Идолы древяны были,
позлащены, посеребрены и вапой покровенны, - сии же иконы древяны сутью,
поваплены тож и сребром или златом и камением украшаются.
Разве то - вера? То тьма, суеверие! Господу молятся об укреплении духа
божья в себе, а не о приобретении вещей земных. А давать кому что на потребу
и волхвы умели! Вон, в летописании киевском говоритце, како волхвы взрежут
утробу ли, груди у жен нарочитых, и вынимаху жито, и рыбу, и мед, и скору. И
по всей Волге и по Шексне, от Ростова и Ярославля до Белоозера тако творили!
Мы же иконам молимся, как идолам, каждому об особом, вещному о вещном, и
мзду даем в храмы, яко жертвы волхвам и Перунам их! И Бог един ли любо
троичен? Един он и всеобъемлющ, земля - он, и небо - он. Сии же учат,
троичен: Бог - отец, Бог - сын, Бог - святой дух. И изображают то трех
ангелов, то особо: Бога-отца с большой бородой вширь, Бога-сына с малой
узенькой бородкою, а дух святой в виде юноши или девы с крыльями вовсе без
брады. И всем троим поклоняются, словно князю с наместниками его. Где же
вера, спрошу я паки и паки? Где же вера? Идолослужение сущее!
Тако же и об обрядах сказать достоит...
Назарий нетерпеливо дернулся, желая возразить или спросить, но тут
мягко вмешался Денис:
- Постой! Дай, я скажу.
До того он молча, не двигаясь, слушал спорщиков, порою лишь чуть
приметно улыбаясь и переводя свои большие, блестящие в трепещущем свете
свечи прозрачно-глубокие глаза, в покрасневших от усиленного чтения и бдения
ночного веках, с одного на другого. Теперь же плавно разъяв сплетенные
персты худых красивых рук, он одним мановением утишил дьякона и спокойно,
словно даже извиняясь за него перед Назарием, заговорил:
- Это все разум, рассудка хитросплетения... Ты прав, брат Назарий!
Можно так, можно и иначе от разума решать... Потому спросим себя, что
говорит нам сердце наше? Приклоним слух к глаголу внутреннему, откровению
божественной любви!
Голос у него был негромкий, но ясный, льющийся и невольно заставляющий
внимать.
- Почему же сердце наше бежит, яко от лжеучения, от принятого всеми и
законом утвержденного? Потому, что ищем главного, основы жизни! А в чем она?
Что крепчайшее и сладчайшее и труднейшее в жизни сей? Земное? То богатство,
что червь точит и вор крадет? Что важнейшее в нас, тело или дух? Телесным
существом своим человек всякому зверю сходствует. Может ли быти в нас
главным то, что с животными равняет? Был бы скотом человек, питался от диких
плодов земли, жил наг и бессловесен, как и всякий скот.
Ни жилищ, ни храмов не созидал, ни одеяния себе не сотворял никакого,
не имел бы орудия, чем лес подсечь и землю взорать. Но зрим: и земное в нас
не скотски явлено, но от всякой твари отлично. Не своею шкурою прикрываемся,
но одеждами сотворенными, не в норах, но в созданных домах обитаем, не
мычанием, но речью разумною глаголем. И когда возлюбит муж жену, не
похотьствует с нею скотски, но поят в жено себе, и бережет ю, и в болезни и
в старости неразлучен. И родив дитя, не токмо вздоить его надлежит
материнским млеком своим, но и воспитать человеческим научением:
божественному глаголу, уважению к старшим, прилежанию, труду, грамоте и
рукомеслу, коеждо по жизни своей. Так что важнейшее: воздоить ли млеком дитя
или воспитать его духовно? Млеком воздоит и скот. Волчица римская, и та
кормила млеком двух отроков малых! Человеческому же научению скот не научит,
на то потребно быть человеку. Зрим и в земном власть духа, в каждом из нас
первенствующую. И Платон, древний философ еллинский, о любви, восходящей от
плотского к божественному, учил!.. Дак ежели во всем земном, нас окружающем,
видим суть духовную, кольми паче должно в том, что духовным быть надлежит,
стеречься соблазна плоти! Духовное, вечная жизнь вот к чему должно
готовиться непрестанно! А церковь нынешняя стала на пути духа. До того, что
рабы работают на иноков, и то божьим делом считается!
Неслыханно! Подумать о том - и власы встанут! Именем того, кто сказал:
"Последнее отдай!" Кощунство и ругательство имени его! И от того миряне
удаляются от Бога, пиянство, мздоимство, богатств скопление. Кто ныне
стремится в поте лица добывать хлеб свой? Из сел бегут во грады, во градах
же тщатся стати начальници малым сим. Лепше, полагают, быти слуги боярские,
нежели божьи! Истинно, последние времена... Но не гибель мира грядет! -
звучно возвысил голос Денис, и лицо его засветилось и вострепетало. - А наше
торжество и воцарение правды господней! И не потому мы против икон, что
нелюбы нам суть, а потому, что поклонение иконам затворяет познание
духовного. Не потому против троичности, что разуму противно, а потому, что
Бога подменяют идолами. И не потому против пышных обрядов, что богатство
противно нам, а потому, что исполнение оных любезно лукавству грешного. Ибо
во всем требуем не буквы, а духа! Веди земную жизнь, но для духовной. Не
греши, не любодействуй, а появ жену - роди детей и их воспитай в духе
божьем. Не ленись, в поте лица добывай хлеб, но не хлебом живи, а духом
божьим. Не считай хлеб главным в жизни. Помоги бедному, но не делай его
своим ходатаем пред Богом. Нет там первых и последних, и чужим трудом в рай
не внити! И не должно мечтать в раю свое телесное узреть житие. Тело бренно,
оно в землю идет, к Нему един дух подымается, чист от земных страстей. И там
уже нет мужей и жен, старых и малых, прекрасных и убогих, но все равны, и
все - в Боге. И не говорим мы: иди в монастырь. Не юродствуй, не кичись,
втайне блудя не телом, так духом. Живи достойно в жизни сей, како достоит
человеку. Могущий вместить да вместит. И безбрачие не укор, когда от души,
вольно, а не когда рясой ограждаемы. Ибо сказал Иисус: не тот согрешил, иже
согрешаяй, а кто лишь подумал в сердце своем, разженен похотию - уже
согрешил.
- Но что же тогда, убрать и суд церковный? - Подвойский тряхнул
красивой головой, как бы пытаясь стряхнуть наваждение речей Денисовых. - А
узда человеку?
- Нужна ли узда внешняя? - мягко возразил Денис. - Душа самовластна,
укрепляется знанием, а заградою злому в нас служит вера, не кнут, не
узилище. Учить надо людей!
Тут заговорило, перебивая друг друга, сразу несколько голосов. Иных,
как и Назара, Тучин не встречал тут ранее. Среди последних Григорий приметил
взъерошенного седого клокастого сухонького философа, видимо, из бродячих
проповедников (то был Козьма, давишний противник Зосимы), кричавшего громче
и яростнее других:
- Церковь погрязла в грехе, мздоимстве! Отошла от Христовых заповедей!
Спроси, как ставилось Христово учение? Бедностью и правдой!
Имели апостолы села со крестьянами? Или оружие, мечи и брони? Токмо
слово божие! И шли по желанию на муки и гонения, кто во Христа крестился. А
ныне? Все равно крещены от рождения, все христиане, все равны. Кто же идет в
монахи, в учители церковные, почто отделен от прочих, и чем вознесен?
Над прочими?! В вере - ничем! А вознесен в том, что не тружаяся - ест,
что безбедно в монастыре процветает, ни рать не тронет, ни глад не коснется.

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися