Человек, который был четвергом

страница №2

- Что вы хотите сказать? - воскликнул измученный Грегори. - Что я
обещал?
- Занятный вечер, - отвечал Сайм, салютуя тростью; а катер уже неслышно
скользил по реке.



Глава IV ПОВЕСТЬ О СЫЩИКЕ



Гэбриел Сайм не был сыщиком, который прикинулся поэтом. Он был поэт,
ставший сыщиком. Ненависть его к анархии не была лицемерной. Он принадлежал
к тем, кто смолоду полюбил порядок по вине сумасбродных мятежников.
Благопристойность он не унаследовал; она родилась сама, как бунт против
бунта. В его нелепом семействе все взрослые увлекались новейшими веяниями.
Один его дядя не носил шляпы, другой безуспешно попытался пройтись в одной
лишь шляпе по Лондону. Отец [207] исповедовал красоту и свободу, мать
предпочитала простоту и пользу. Мальчиком, в самом раннем детстве, он знал
только два напитка - абсент и какао и к обоим питал искреннее отвращение.
Чем яростнее мать проповедовала сверхпуританское воздержание, тем яростнее
отец впадал в сверхъязыческую вседозволенность, и к тому времени, как она
дошла до принудительного вегетарианства, он вплотную подходил к защите
людоедства.
Окруженный с младенчества всеми разновидностями мятежа, Гэбриел должен
был взбунтоваться, но оставалось ему лишь одно - здравый смысл. В нем
хватало закваски фанатиков, чтобы сама борьба его была слишком яростной для
здравомыслия. Он ненавидел нынешнее беззаконие, но утвердил эту ненависть
весьма прискорбный случай. Однажды, когда он шел по переулку, на ближней
улице бросили бомбу. Сперва он оглох и ослеп, потом увидел сквозь светлеющий
дым разбитые окна и окровавленные лица. Он остался таким, как прежде, -
тихим, учтивым, даже мягким, но в душе его с этих пор не заживала рана. В
отличие от многих из нас он видел в анархистах не горстку мрачных людей,
сочетающих невежество с книжностью. Они были для него мерзкой, безжалостной
угрозой, вроде вторжения китайцев.
Он наводнил издательства, точнее - редакционные корзины, рассказами,
стихами и яростными статьями, предупреждающими о том, что на нас грядет
бесчеловечное всеотрицание. Однако враг ему не давался, и что хуже, не
давался и заработок. Когда он бродил по набережной, печально посасывая
дешевую сигару и размышляя о грядущем хаосе, не было на свете анархиста с
бомбой в кармане, озлобленного и одинокого, как он. Он чувствовал, что и
власти плохо, что она загнана в угол. Если бы не это, такой Дон Кихот не мог
бы ее любить.
Однажды он бродил по набережной в багряный вечерний час. Багрец реки
отражал багрец неба, оба отражали гнев Сайма. Уже почти стемнело, река
сверкала, и свет ее был так ярок, что казалось, будто она пламенней глядя-
[208] щего в нее заката. Она походила на поток огня, текущий по просторным
пещерам подземного царства.
Сайм был очень бледен в те дни. Он носил старомодный черный цилиндр и
совсем уж старомодный старый плащ, что придавало ему сходство со злодеями
Бульвер Литтона или молодого Диккенса. Светлые кудри и борода были пышными,
львиными и никак не предвещали подстриженных волос и аккуратной эспаньолки,
которые видели много позже в аллеях Шафранного парка. В стиснутых зубах он
держал тощую черную сигару, купленную в Сохо за два пенса. Словом, Сайм был
прекрасным образчиком тех самых анархистов, которым объявил священную войну.
Быть может, потому однажды с ним заговорил полисмен.
- Добрый вечер, - сказал он.
Терзаемый страхами за человечество, Сайм был уязвлен невозмутимостью
глупой глыбы, синевшей на фоне сумерек.
- Добрый? - резко спросил он. - Ваш брат назовет добрым и
светопреставление. Посмотрите на это кровавое солнце и на кровавую реку!
Если бы здесь текла и сверкала кровь, вы бы стояли так же неколебимо,
выслеживая безобидного бродягу. Вы, полицейские, жестоки к бедным, но я
скорее прощу вам жестокость, чем спокойствие.
- Да, мы спокойны, - отвечал полисмен. - Ведь мы едины, и мы противимся
злу.
- Что?.. - удивленно воскликнул Сайм.
- Солдат в битве должен быть спокоен, - продолжал его собеседник. -
Спокойствие армии - гнев народа.
- О, Господи! - сказал Сайм. - Вот оно, всеобщее образование.
- Нет, - печально возразил страж порядка. - Я не учился в бесплатной
школе. Не так я молод. Боюсь, мне дали несовершенное, устаревшее воспитание.
- Где же это? - спросил Сайм.
- В Харроу, - ответил полицейский. [209]
Как ни мнимы сословные симпатии, во многих они устойчивей всего, и
чувства прорвались у Сайма наружу прежде, чем он успел с ними совладать.
- Ну что ж это такое! - сказал он. - Вам не место в полиции.
Полицейский грустно вздохнул и еще печальней кивнул.
- Я знаю, - серьезно сказал он. - Я знаю, что недостоин.
- Почему же вы туда пошли? - с непозволительным любопытством спросил
Сайм.
- По той причине, - отвечал собеседник, - по какой вы ее бранили. Я
узнал, что там нужны люди, которых тревожит судьба человечества, причем их
больше страшат заблуждения развитого ума, чем естественная и простительная,
хотя и нежелательная, слабость воли. Надеюсь, вы меня поняли?
- Мысль свою вы выразили ясно, - сказал Сайм, - и я с ней согласен. Ее
я понял, вас - ни в коей мере. Как могло случиться, что такой человек, как
вы, стоит в полицейском шлеме у реки и ведет философскую беседу?
- Вижу, вы не слышали о наших недавних переменах, - сказал полицейский.
- Иначе и быть не может, мы скрываемся от интеллектуалов, ведь среди них в
основном и вращаются наши враги. Но воззрения ваши как раз такие, как надо.
Мне кажется, вы почти достойны примкнуть к нам.
- К кому и в чем? - спросил Сайм.
- Сейчас объясню, - медленно произнес полицейский. - Дело обстоит так:
глава нашего отдела, один из лучших в мире сыщиков, давно полагает, что
самому существованию цивилизации скоро будет грозить интеллектуальный
заговор. Он убежден, что мир науки и мир искусства молчаливо объединились в
борьбе против семьи и общества. Поэтому он образовал особый отряд
полицейских, которые к тому же и философы. Они обязаны отыскивать зачатки
заговора не только в преступных дея- [210] ниях, но и в простых беседах.
Лично я демократ и высоко ценю простых людей. Они прекрасно справятся там,
где нужна простая отвага и простая добродетель. Но, сами понимаете, обычный
полисмен не может обнаружить ересь.
Глаза Сайма светились сочувствием и любопытством.
- Что же вы делаете? - спросил он.
- Работа полицейского-философа, - сказал человек в синем, - требует и
большей смелости, и большей тонкости, чем работа обычного сыщика. Сыщик
ходит по харчевням, чтобы ловить воров; мы ходим на изысканные приемы, чтобы
уловить самый дух пессимизма. Сыщик узнает из дневника или счетной книги,
что преступление совершилось. Мы узнаем из сборника сонетов, что
преступление совершится. Нам надо проследить, откуда идут те страшные идеи,
которые в конечном счете приводят к нетерпимости и преступлениям разума. Мы
едва успели предупредить убийство в Хартлпуле потому и только потому, что
молодой Уилкс, человек на редкость способный, правильно понял один триолет.
- Неужели вы считаете, - спросил Сайм, - что современные идеи так тесно
связаны с преступлением?
- Вы не слишком демократичны, - отвечал полисмен, - но вы правильно
заметили, что полиция не милует бедных преступников. Иногда мне противно это
занятие - я ведь вижу, как мои коллеги воюют с невежественными и
отчаявшимися. Однако новое движение совсем иное. Мы не согласны с
английскими снобами, которые считают неграмотных опасными злодеями. Мы
помним римских императоров. Мы помним вельмож Возрождения. Опасен
просвещенный преступник, опаснее же всего беззаконный нынешний философ.
Перед ним многоженец и грабитель вполне пристойны, я им сочувствую. Они
признают нормальный человеческий идеал, только ищут его не там, где надо.
Вор почитает собственность. Он просто хочет ее присвоить, чтобы еще сильнее
почитать. Философ отрицает ее, он стремится разрушить [211] самое идею
личной собственности. Двоеженец чтит брак, иначе он не подвергал бы себя
скучному, даже утомительному ритуалу женитьбы. Философ брак презирает.
Убийца ценит человеческую жизнь, он просто хочет жить полнее за счет других
жизней, которые кажутся ему менее ценными. Философ ненавидит свою жизнь не
меньше, чем чужую.
- Как верно! - воскликнул Сайм. - Я чувствую это с детства, но никогда
не мог выразить. Обычный преступник - плохой человек, но он, по крайней
мере, согласен быть хорошим на тех или иных условиях. Избавившись от помехи
- скажем, от богатого дяди, - он готов принять мироздание и славить Бога. Он
- реформатор, но не анархист. Он хочет почистить дом, но не разрушить.
Дурной философ стремится уничтожать, а не менять. Современный мир сохранил
те стороны полицейской службы, где есть и насилие, и произвол, - он
преследует бедных, следит за неудачливыми. Но он отказался от более
достойных дел и не карает ни могучих изменников, ни могущественных
ересиархов. Теперь говорят, что нельзя наказывать за ересь. Я часто думаю,
вправе ли мы наказывать за что-либо другое.
- Да это же нелепо! - воскликнул полисмен, стиснув руки, что
несвойственно людям такого роста и в такой форме. - Это невыносимо! Не знаю,
чем вы занимаетесь, но вы просто губите свою жизнь. Вы должны, вы непременно
примкнете к нам. Армии анархистов стоят у границы. Они вот-вот нападут. Еще
немного, и вы лишитесь чести работать с нами, а может - и великой чести
умереть с последними героями мира.
- Конечно, нельзя упускать такой случай, - согласился Сайм. - И все же
я еще не понимаю. Я знаю, как и вы, что современный мир кишит мелкими
беззаконниками и мелкими безумцами. Они дурны, но у них есть одно
достоинство - они вечно ссорятся друг с другом. Разве это армия, разве они
могут напасть? О каких анархистах вы говорите? [212]
- Не о тех, - отвечал констебль, - которые с горя, а то и по невежеству
бросят бомбу в России или в Ирландии. Существует могучее философское
движение, и состоит оно из внешнего и внутреннего круга. Можно бы назвать
внешний круг мирянами, а внутренний - жрецами. Я назову внешний круг
невинным, внутренний - очень-очень виновным. Внешний круг, то есть
большинство - простые анархисты, другими словами - люди, полагающие, что
правила и догмы мешают человеческому счастью. Преступления, считают они,
дурны лишь потому, что некая система назвала их дурными. Они верят, что не
кара порождена злодеянием, а злодеяние порождено карой. Они верят, что,
соблазнив семь женщин, можно быть чистым, как цветок. Они верят, что,
обчистив чужой карман, надо восхищаться своею тонкостью. Их я называю
невинными.
- Ну знаете ли!.. - вставил Сайм.
- Конечно, - продолжал полисмен, - они толкуют о светлом будущем, о
грядущем рае, о свободе от уз добра и зла. О том же толкуют и жрецы, люди
внутреннего круга. Они говорят восторженной толпе о светлом будущем и о
свободе. Но в их устах, - полисмен понизил голос, - эти радостные речи
обретают ужасный смысл. Внутренний круг не обольщается мечтами, члены его
слишком умны и не считают, что на этой земле можно быть свободными от борьбы
и от греха. Когда они говорят все это, они имеют в виду смерть. Они толкуют
о том, что мы обретем свободу, а думают, что мы покончим с собой. Они
толкуют о рае, где нет добра и зла, а думают о могиле. У них только две
цели: сначала уничтожить всех, потом самих себя. Вот почему они бросают
бомбы, не стреляют. Невинные, простые анархисты жалеют, что бомба не убила
короля; жрецы довольны, что она хоть кого-нибудь убила.
- Как мне присоединиться к вам? - взволнованно спросил Сайм.
- Я знаю, что сейчас есть свободное место, - ответил полисмен. -
Начальник наш оказывает мне честь и мно- [213] гое доверяет. Право, вам надо
бы его повидать. Нет, что я говорю! Ведь его никто не видит. Вы можете, если
хотите, побеседовать с ним. - По телефону? - спросил Сайм.
- Нет, - спокойно сказал полисмен. - Он сидит в совершенно темной
комнате. По его словам, это просветляет разум. Что ж, пойдемте.
Несколько ошеломленный и очень взволнованный Сайм покорно двинулся за
ним и вскоре очутился у боковой двери одного из зданий Скотланд-Ярда. Едва
он сообразил, что с ним происходит, как прошел через руки трех или четырех
посредников и переступил порог комнаты, чей мрак ослепил его, как яркий
свет. В обычной темноте что-то смутно различаешь; здесь же казалось, что ты
внезапно ослеп.
- Вы новый воин? - спросил его низкий голос. Ничего не видя, Сайм
почему-то понял две вещи: во-первых, человек этот очень высок и толст,
во-вторых - он сидит к нему спиной.
- Вы новый воин? - повторил невидимый начальник, без сомнения, все
зная. - Хорошо. Вы приняты.
Сайм, озадаченный вконец, растерянно попытался оспорить неумолимый
приговор.
- Я еще никогда... - начал он.
- Никто и никогда, - отвечал начальник, - не бился при Армагеддоне.
- Право, я не гожусь... - проговорил Сайм.
- Вы готовы, - сказал неведомый. - Этого достаточно.
- Я не знаю занятия, - сказал Сайм, - для которого достаточно одной
готовности.
- А я знаю, - сказал начальник. - Мученики. Я приговариваю вас к
смерти. До свидания.
Так и случилось, что Гэбриел Сайм, в черном плаще и старой черной
шляпе, вышел под алое вечернее небо членом нового сыскного отряда,
сражающегося с великим заговором. По совету своего друга-полисмена,
питавшего [214] профессиональную склонность к порядку, он подстригся,
подравнял бороду, купил хорошую шляпу и легкий голубовато-серый костюм,
воткнул бледно-желтый цветок в петлицу - словом, стал тем элегантным и даже
невыносимым джентльменом, с которым встретился Грегори в одной из аллей
Шафранного парка. Прежде чем отпустить его, полисмен дал ему голубую
карточку с надписью "Последний крестовый поход" и номерок, знак полицейской
власти. Он бережно положил их в жилетный карман, закурил сигарету и
отправился выслеживать и разить врага в лондонских гостиных. Мы видели, куда
это его завело. Около половины второго, предвесенним утром, вооруженный
револьвером и тростью со шпагой, на маленьком катере, который плыл по тихой
Темзе, находился законно избранный Четверг Центрального Совета анархистов.
Шагнув на маленькую палубу, Сайм ощутил, что все стало иным, словно он
попал не в новое место, а как бы на новую планету. Отчасти это объяснялось
безумным, но твердым решением, которое он недавно принял, отчасти же тем,
что за два часа - с той поры, как он вошел в харчевню, - и погода, и само
небо совершенно изменились. Исчезли пламенные перья заката, и с голых небес
глядела голая луна, светлая и полная, словно слабое солнце. Это странно, но
бывает нередко. Так и казалось, что свет не лунный, а дневной, только
мертвый.
Все было светлым, и все обесцветилось, как в том недобром сумраке,
который Мильтон назвал обителью солнечного затмения; и Сайм сразу ощутил,
что он на чужой, пустынной планете, вращающейся вокруг чужого, печального
солнца. Но чем сильнее чувствовал он сияющую печаль озаренного луною края,
тем ярче пылало в ночи его отважное безумие. Даже самые простые вещи -
бренди, еда, заряженный револьвер - обрели именно ту ощутимую поэтичность,
которой радуется ребенок, когда берет ружье в дорогу или булочку в постель.
Дары зловещих заговорщиков стали символами его собственной, кудабо- [215]
лее здравой романтики. Трость со шпагой обратилась в рыцарский меч, фляжка -
в прощальный кубок. Ведь и бесчеловечные бредни наших дней связаны с
чем-нибудь простым и старым; приключения могут быть безумными, герой их
должен быть разумен. Дракон без святого Георгия даже не смешон. Холодный
пейзаж обретал красоту, когда в нем был человек, похожий на человека.
Ярко-черные дома у реки казались впечатлительному Сай-му пустынными, как
горы на луне. Но и луна поэтична лишь потому, что на ней виднеется человек.
Катер вели двое, и плыл он медленно. Яркая луна, освещавшая Чизик, уже
закатилась, когда он миновал Баттерси; когда же он приблизился к громаде
Вестминстера, занимался рассвет. Свинцовая твердь раскололась, являя
серебристые полосы, и серебро сияло белым огнем, когда катер свернул к
большой пристани где-то за Черинг-Кросс.
Сайм посмотрел на камни набережной, и они показались ему огромными,
словно темные глыбы на фоне белых небес. Ему почудилось, что он причалил к
ступеням египетского дворца, и мысль эта не удивила его, ибо он ощущал, что
идет опрокинуть престолы грозных языческих царей. Спрыгнув на скользкую
ступень, он немного постоял, невысокий и призрачный перед каменной громадой.
Катер отчалил и ушел обратно, вверх по реке. Пока он плыл, два человека, им
управлявшие, не произнесли ни слова.



Глава V ПИРШЕСТВО СТРАХА



Поначалу широкая каменная лестница показалась Сайму пустынной, как
ступенчатая пирамида; но, еще не достигнув верхней ступени, он увидел, что у
перил набережной стоит человек и смотрит на реку, вдаль. Человек этот ничем
не отличался, он был в обычном фраке и в [216] цилиндре, в петлице у него
алел цветок. Сайм приближался к нему, он не шевелился; и только совсем
вблизи Сайм разглядел в слабом утреннем свете тонкое, бледное лицо. Таким
аскетическим, благородным лицам пристало быть бритыми, но на подбородке
темнел клок волос, словно незнакомец не добрился по рассеянности. Замечая
все это, Сайм подходил ближе и ближе, а человек не шевелился.
Сперва чутье подсказало Сайму, что человек ждет его, но тот не подавал
никаких знаков. Сайм решил, что ошибся, и снова почувствовал, что незнакомец
чем-то связан с его безумными похождениями. Нельзя стоять неподвижно, когда
к тебе подходят вплотную, а он стоял словно восковая фигура и был примерно
так же неприятен. Сайм снова и снова глядел на него, он безучастно глядел
куда-то на другой берег. Наконец Сайм достал из кармана мандат и развернул
его перед скорбным строгим лицом. Тут человек улыбнулся, и улыбка его
поразила Сай-ма - она пересекла лицо наискосок, вверх по правой щеке, вниз
по левой.
Если здраво рассудить, ничего страшного не было. Нервные люди нередко
так улыбаются, кривая улыбка даже бывает привлекательной. Но сейчас, на
сумрачном рассвете, на пустынных мокрых ступенях, при таких обстоятельствах,
улыбку эту было трудно вынести. У безмолвной реки стоял безмолвный человек с
тонким, точеным лицом. И вдруг, словно завершая страшный сон, это лицо
перекосилось.
Перекосилось оно на миг и снова стало правильным и печальным. Человек
заговорил, ни о чем не спрашивая, как со старым приятелем.
- Если мы пойдем на Лестер-сквер, - сказал он, - мы как раз поспеем к
завтраку. Воскресенье всегда настаивает на том, чтобы завтракать рано. Вы не
спали?
- Нет, - ответил Сайм.
- И я тоже, - равнодушно сказал незнакомец. - Попытаюсь заснуть
попозже. [217]
Он говорил легко и любезно, но безжизненный голос не вязался с
одержимостью лица, словно вежливые слова для него - пустая условность, а
живет он ненавистью. Помолчав, он начал снова:
- Конечно, секретарь вашего отдела сообщил вам все что нужно. Но
никогда нельзя сказать, что выкинет наш председатель, ибо причуды его
беззаконны, словно тропический лес. Сообщу на всякий случай, что сейчас он
доводит до самых немыслимых пределов свой принцип "Скрывайся не скрываясь".
Конечно, и мы, как ваша ветвь, собирались в подземелье, но теперь
Воскресенье приказал нам нанимать отдельный кабинет в обычном ресторане. Он
сказал, что, если ты не прячешься, никто тебя искать не будет. Да, знаю,
равных ему нет, но иногда мне кажется, что на старости лет его могучий разум
немного сбился с пути. Представьте себе, мы собираемся на людях. Теперь мы
завтракаем на балконе. На балконе, вы подумайте, над самой площадью!
- А что говорят? - спросил Сайм.
- Очень просто, - ответил провожатый. - Говорят, что чудаки джентльмены
играют в анархистов.
- Мне кажется, - заметил Сайм, - это неглупая мысль.
- Неглупая? Ну и нахал вы, однако! Неглупая, видите ли!.. - воскликнул
анархист, и голос его стал неприятным и странным, как улыбка. - Посидите с
Воскресеньем полсекунды, и сразу отучитесь от таких слов.
Тут, выйдя из узкого переулка, они увидали залитый утренним солнцем
Лестер-сквер. Едва ли мы когда-нибудь узнаем, почему эта площадь кажется
такой чужой, не английской. Едва ли мы узнаем, чужеземный ее вид привлек к
ней чужеземцев, или чужеземцы придали ей чужеземный вид. Этим утром такое
ощущение было особенно сильным. И сама площадь, и позлащенные солнцем
листья, и памятник, и восточный облик Альгамбры казались подобием
французского или испанского города. Сходство это усилило иллюзию, которую
Сайм испытал [218] не раз, пока длились его приключения, ему показалось, что
он попал в неведомый мир. Он с юности покупал здесь дешевые сигары, но когда
увидел деревья и мавританские башенки, мог бы поручиться, что вышел на Place
de...( Площадь... (фр.) - Прим. перев.) в какой-то чужой стране.
На одном из углов стояла дорогая, но скромная гостиница, выходившая
фасадом на боковую улицу. Стеклянная дверь на первом этаже, по-видимому,
вела в кофейню, выше, прямо над площадью, висел на массивных подпорках
огромный балкон, на котором умещался обеденный стол или, точнее, стол для
завтрака. За столом, у всех на виду, в свете солнца сидела и громко болтала
шумная компания; одежды были вызывающе модными, жилеты сверкали белизной, в
петлицах алели изысканные бутоньерки. Некоторые шутки долетали чуть ли не до
середины площади. Серьезный секретарь криво улыбнулся, и Сайм понял, что
веселый пир - тайное заседание европейских динамитчиков.
Вглядевшись, Сайм увидел то, чего не заметил сразу. Не заметил он этого
потому, что оно было слишком большим. У перил, закрывая часть небосвода,
возвышалась огромная спина. Разглядев ее, Сайм подумал, что под таким
человеком может обрушиться каменный балкон. Человек этот был необычайно
высок и невероятно грузен, но главное - он был непомерно задуман, словно
колоссальная статуя. Голова его в венчике седых волос казалась сзади больше,
чем подобает голове, и даже уши казались больше обычных человеческих ушей.
Он был немыслимо, ужасно огромен, и величина эта настолько подавляла, что,
когда Сайм его разглядел, все другие съежились, обратились в карликов. Они
по-прежнему сидели у стола, во фраках, с цветком в петлице, но теперь
казалось, что взрослый развлекает и угощает четверых детей.
Когда Сайм и его проводник подошли к дверям отеля, им повстречался
слуга. [219]
- Джентльмены там, наверху, сэр, - сообщил он, широко улыбаясь. - И
болтают, и смеются, и чего только не скажут! Так и говорят, что бросят бомбу
в короля.
Он поспешил прочь, перекинув салфетку через руку и все еще смеясь над
потешными господами, которые сидят наверху.
Новоприбывшие молча поднялись по лестнице.
Сайму и в голову не пришло спросить, не грозный ли Председатель почти
целиком заполняет балкон, который вот-вот обрушится под его тяжестью. Он
знал это, он понял это сразу. Собственно, он был из тех, чья чуткость к
неназванным душевным токам немного опасна для здоровья души. Он совершенно
не боялся физической опасности, но слишком сильно ощущал духовное зло.
Дважды за эту ночь незначительные мелочи бросались ему в глаза, и он
чувствовал, что подходит все ближе к главному штабу преисподней. Чувство это
стало особенно острым, когда он подходил все ближе к прославленному
Председателю.
Облеклось оно в форму детской, но жуткой фантазии. Пока Сайм пересекал
комнату, приближаясь к балкону, лицо Воскресенья становилось больше и
больше, а он в ужасе думал, что, когда он подойдет вплотную, оно станет
слишком большим, и он закричит. Ему вспомнилось, как в детстве он не хотел
смотреть на маску Мемнона в Британском музее, такая она была огромная.
Собрав всю свою волю, точно для прыжка с обрыва, он подошел к пустому
стулу и сел. Все добродушно заулыбались, будто были всегда с ним знакомы.
Обычные сюртуки и солидный сверкающий кофейник немного отрезвили его. Он
посмотрел на Воскресенье и увидел большое, но все же человеческое лицо.
Рядом с Председателем все казались довольно заурядными и различались
разве тем, что по его прихоти были одеты празднично, как гости на свадебном
пиру. Только один из них выделялся с первого взгляда: хоть кто-то здесь был
привычным уличным динамитчиком. Как и все, он носил атласный галстук и
сверкающий воротничок, [220] но над воротничком торчала мятежная, бунтарская
голова. Из-за спутанной, как у скайтерьера, чащи волос выглядывали скорбные
глаза русского крепостного. В отличие от Воскресенья, человек этот не был
страшен: такая бесовщина сродни гротеску. Если бы над чопорным воротничком
торчала песья или кошачья голова, неожиданность была бы ничуть не более
глупой.
Звали его, кажется, Гоголем, а в круге дней - Вторником, и родом он был
из Польши. Взор его и речи отличались неизлечимой скорбью, и он не мог
играть веселую роль, навязанную Председателем. Когда Сайм вошел,
Воскресенье, по обычаю своему презирая осторожность и подозрительность, как
раз подшучивал над тем, что Гоголь никак не научится пристойности.
- Друг наш Вторник, - говорил он и зычно, и очень спокойно, - друг наш
Вторник, по-видимому, никак не усвоит моей мысли. Он одет безупречно, но
душа его велика для джентльмена, и он ведет себя как театральный заговорщик.
Между тем, если джентльмен во фраке и цилиндре разгуливает по Лондону, никто
не заподозрит в нем анархиста. Но если он наденет фрак и цилиндр, а потом
пойдет на четвереньках, на него, вполне возможно, обратят внимание. Это и
делает брат наш Гоголь. Он ходит на четвереньках так ловко, что скоро
разучится ходить на двух ногах.
- Я не терпю вжи, - угрюмо произнес Гоголь с сильным акцентом. - Я не
стыжусь нашего дева.
- Неправда, стыдитесь, - добродушно сказал Председатель. - И оно вас
стыдится. Прячетесь вы не меньше нас, но вам это не удается, ибо вы очень
глупы. Вы пытаетесь соединить два несовместимых метода. Если хозяин найдет
человека под кроватью, он удивится, это я допускаю. Но согласитесь, любезный
Вторник, что он никогда этого не забудет, если незнакомец окажется в
цилиндре. Когда вас нашли под кроватью адмирала Биффина...
- Я не умею притворяться, - сумрачно проговорил Вторник. [221]
- Вот именно, мой дорогой, - задушевно сказал Председатель. - Вы вообще
мало что умеете.
Во время этой беседы Сайм немного приободрился и осмотрел окружавших
его людей. Пока он оглядывал их, к нему вернулось ощущение, что, если
говорить о духе, многое в них странно.
Сперва ему показалось, что все, кроме мохнатого Гоголя, вполне обычны и
обычно одеты. Но, приглядевшись, он заметил в каждом то самое, что поразило
его в человеке у реки, - хотя бы одну бесовскую черту, чьим прообразом могла
служить кривая улыбка. С десятого, а то и с двадцатого взгляда в каждом
обнаруживалось что-нибудь не совсем нормальное и даже не совсем
человеческое. Ему пришла в голову лишь одна метафора: все они выглядели так,
как выглядели бы светские, пристойные люди в кривом зеркале.
Только примеры могут передать эту полускрытую странность. Вожатый Сайма
звался Понедельником, он был Секретарем Совета, и его кривая улыбка казалась
самой жуткой, если не говорить о страшном, радостном смехе Председателя.
Теперь, при свете, глядя на него прямо, Сайм подметил и другие жутковатые
черты. Тонкое лицо было изможденным, словно Секретаря глодал тайный недуг;
но отчаянье в темных глазах говорило о том, что страдает не тело его, а
разум. Глаза эти светились такой мукой, словно самая мысль причиняла ему
боль.
То же самое было с каждым - каждый отличался хоть какой-то странностью.
Рядом с Секретарем сидел всклокоченный Вторник, самый дикий из них с виду;
дальше - Среда, некий маркиз де Сент-Эсташ, человек весьма заметный. Только
на нем одном элегантный костюм выглядел естественно. Черная борода была
подстрижена квадратом, на французский манер, черный фрак был выкроен
безупречно, и все же чуткий Сайм ощутил удушающий дух роскоши. Он невольно
подумал об одуряющих куреньях и гаснущих светильниках в самых мрачных поэмах
Байрона и По. Кроме того, ему казалось, что маркиз одет [222] не в более
светлые, а в более мягкие ткани и потому их черный цвет гуще и теплее,
словно бы сгустился из какой-то другой краски. Черный фрак был на самом деле
темно-пурпурным, черная борода - темно-синей, а во мраке ее презрительно
кривились чувственные темно-красные губы. Французом он не был: он мог быть
евреем; мог происходить из страны, уходящей еще глубже в темные глубины
Востока. Такие миндалевидные глаза, иссиня-черные бороды и жестокие
малиновые губы можно увидеть на пестрых персидских миниатюрах, изображающих
царскую охоту.
Рядом с ним сидел Сайм, а потом - глубокий старец, профессор де Вормс,
занимавший кресло Пятницы, хотя все ожидали, что оно вот-вот освободится за
его смертью. Он дошел до последней стадии старческого маразма, но ум свой
сохранил. Лицо его было белым, как и длинная борода, лоб навеки сморщило
жалобное отчаяние. Ни у кого, даже у Гоголя, свадебная щеголеватость костюма
не казалась столь мучительно неуместной. Алый цветок оттенял свинцовую
бледность лица, и все вместе наводило на гнусную мысль, что подгулявшие
франты нарядили по моде труп. Когда он вставал или садился с невыразимой
осторожностью, в его замедленных движениях отражалась не простая слабость, а
что-то иное, неуловимо связанное с ужасом всей этой сцены. То была не
дряхлость, то было разложение, и еще одна гнусная мысль терзала Сайма:
всякий раз как Пятница шевелил рукой или ногой, он думал, что они отвалятся.
Завершал неделю человек, звавшийся Субботой, самый простой и самый
загадочный; Он был невысок, плотен, гладко выбрит и держался бойко, но
грубовато, что нередко бывает у молодых врачей. Он и на самом деле был
врачом и в миру назывался Буллем. Элегантный костюм он носил скорее
самоуверенно, чем непринужденно, с лица его не сходила улыбка. Странного в
нем не было ровно ничего, кроме темных, непроницаемых очков. Возможно, у
Сайма от страха разгулялась фантазия, но эти черные [223] диски напоминали
ему полузабытые рассказы о медяках, которые кладут на глаза покойнику. У
едва живого профессора или изможденного Секретаря такие очки были бы
уместны. Но у молодого, здорового человека они казались загадкой. Из-за них
никто не смог бы понять, какое же у него лицо; не смог бы понять, что значит
его улыбка или его серьезность. От этого ли или из-за своей пошловатой
мужественности, которой не было ни в ком другом, Суббота казался самым
зловещим из злодеев, и Сайм подумал на мгновение, что глаза его прикрыты,
потому что в них слишком страшно смотреть.



Глава VI РАЗОБЛАЧЕНИЕ



Такими были шесть человек, поклявшиеся разрушить мир. Сидя рядом с
ними, Сайм снова и снова призывал на помощь здравый смысл, и порою ему
казалось, что впечатления его субъективны, перед ним обычные люди, один из
которых стар, другой нервен, третий близорук. Но всякий раз им снова
овладевало чувство, что это не люди, а неестественные символы. Каждый из них
выходил за пределы реальности, подобно тому как их теория выходила за
пределы разума. Он знал, что каждый довел до конца безумную мысль, и
вспоминал старинные сказки, где, пойдя на запад, дойдешь до края света и
увидишь что-нибудь невероятное, скажем - дерево, которое больше или меньше
дерева, ибо в нем живет злой дух, а пойдя на восток, увидишь башню, самые
очертания которой исполнены зла. Так и казалось, что люди эти загадочно и
четко встают из-за края земли, словно призраки из бездны. Когда ты глядел на
них, край света подходил вплотную.
Пока Сайм смотрел и думал, беседа не прекращалась, и одним из самых
резких контрастов этого безумного завтрака был контраст между тоном ее и
содержанием. [224]
Обсуждали самое настоящее, неотложное покушение. Давешний слуга не
ошибся, речь шла о бомбах и властителях. Всего через три дня, в Париже,
русский царь должен был встретиться с французским президентом; и, поедая
яичницу с ветчиной на залитом солнцем балконе, улыбающиеся собеседники
обсуждали, как именно умрут властители. Выбрали и оружие - по-видимому,
чернобородый маркиз должен был отвезти бомбу.
В сущности, близость явного, невыдуманного преступления могла бы
отрезвить Сайма и прогнать его мистические страхи. Он мог бы забыть обо
всем, кроме одного - необходимо спасти хотя бы два человеческих тела, пока
их не разнес в куски неумолимый взрыв. Но именно теперь к нему подобрался
третий страх, более острый и здравый, чем нравственное отвращение или
социальная ответственность. Попросту говоря, ему было не до царей и не до
президентов, ибо он начал бояться за самого себя. Почти никто из собравшихся
не обращал на него внимания. Они спорили, сгрудившись теснее, и лица их были
одинаково серьезны, только лицо Секретаря порою пересекала улыбка, словно
зигзаг молнии, наискось пересекающий небо. Но одно обстоятельство сперва
смутило Сайма, потом насмерть напугало. Председатель глядел на него в упор с
несомненным интересом. Огромный человек сидел смирно и тихо, только синие
его глаза буквально вылезали из орбит. Обращены они были к Сайму.
Сайму захотелось вскочить и спрыгнуть с балкона. Когда он встречал
взгляд Воскресенья, ему казалось, что он прозрачен, как стекло. Он и не
сомневался, что каким-то неведомым образом страшный Председатель узнал, что
он сыщик. Взглянув вниз, он увидел полисмена, рассеянно созерцавшего
блестящую решетку и залитые солнцем деревья.
Тут его посетило великое искушение, которым он терзался еще много дней.
Перед этими могущественными, гнусными людьми, властелинами анархии, он почти
забыл жалкий, почти призрачный облик Грегори, ее певца. Те- [225] перь он
относился к мятежному поэту с какой-то привычной доброжелательностью, словно
они вместе играли когда-то давно, в детстве. Однако он твердо помнил, что
они связаны великой клятвой: он поклялся не делать того, что почти готов был
сделать; поклялся не прыгать с этого балкона и не говорить с этим
полицейским. Сайм снял холодную руку с холодных каменных перил. Душу его
подхватил вихрь сомнения. Стоит ему оборвать нить обета, данного
преступнику, и жизнь его станет ясной и светлой, как площадь внизу. Стоит
ему остаться верным своей старомодной чести, и он постепенно, понемногу
попадет во власть врага человеческого, чей разум подобен застенку. Глядя
вниз, он видел спокойного полисмена, столп здравомыслия и порядка. Глядя
перед собой, он видел Председателя, пытливо и спокойно глядевшего на него
большими, страшными глазами.
Однако при всем смятении мыслей о двух вещах он не подумал. Во-первых,
он не усомнился в том, что Председатель и Совет раздавят его, если он
останется один. Быть может, это случится на людях; быть может, это
невыполнимо. Но Воскресенье не из тех, кто будет так беспечен, если как-то,
где-то не расставит ловушки. Неизвестным ли ядом, несчастным ли случаем,
гипнозом, адским пламенем Председатель уничтожит его.
Если Сайм бросит вызов, он умрет тут же, за столом, или намного позже,
от невинной болезни. Если он кликнет полицию, всех арестует, все расскажет,
восстановит против них все силы Англии - быть может, он уцелеет. Другого
выхода нет. На балконе, над светлой и шумной площадью, сидели приличные с
виду люди; но Сайм чувствовал себя так, словно вооруженные пираты сидели на
палубе корабля, над пустынным морем.
И вторая мысль не коснулась его - он ни разу не подумал, что может
поддаться врагу. Многие наши современники, увлеченные малодушным поклонением
уму и силе, восхитились бы могучей личностью. Вероятно, они назвали бы
Воскресенье сверхчеловеком. Если сверхчело- [226] век вообще возможен,
Председатель им и казался, так отрешен он был, так грозен, словно ходячее
изваяние. Замыслы его были слишком просты, чтобы их разгадать, лицо -
слишком открыто, чтобы понять его, и нетрудно было бы сказать, что он - выше
человека. Но даже сейчас, невыразимо страдая, Сайм не опустился так низко.
Как все мы, он был достаточно слаб, чтобы бояться страшной силы, но не так
слаб, чтобы ею восхищаться.
Беседуя, анархисты ели, и каждый из них ел по-своему. Доктор Булль и
маркиз ели попросту, без затей, выбирая все лучшее - холодного фазана,
страсбургский пирог. Секретарь оказался вегетарианцем и ревностно обсуждал
будущее убийство над половинкой помидора и стаканом тепловатой воды. Старый
профессор хлебал жидкую кашку, вызывавшую мысль о том, что он впал в
какое-то мерзостное детство. Председатель даже тут сохранял свое странное,
чисто количественное превосходство - он жрал за десятерых, явно наслаждаясь
и перемалывая пищу, словно колбасная фабрика. Но, сжевав дюжину булок и
выпив кварту кофе, он продолжал неотступно глядеть на Сайма, склонив набок
огромную голову.
- Я все думаю, - сказал маркиз, откусывая кусок от тоста с джемом, - не
лучше ли мне убить их кинжалом? Удачнейшие убийства совершали именно так. К
тому же какое свежее ощущение! Всадить кинжал в президента Франции,
повернуть...
- Вы не правы, - возразил Секретарь, хмуря черные брови. - Кинжал был
символом личного спора с твоим, личным тираном. Динамит не только лучшее
наше оружие, но и лучший наш символ. Он совершенен; он как ладан, для
христиан подобный молитве. Динамит - это взрыв; он разрушает, ибо
расширяется. Так и мысль. Она тоже становится все шире и приводит к
разрушению. Мозг - это бомба! - вдруг крикнул он и с непонятным пылом ударил
себя по голове. - Мой мозг подобен бомбе всегда, днем и ночью! Дайте ему
волю! Дайте волю, даже если он разнесет весь мир! [227]
- По-моему, мир разносить рановато, - протянул маркиз. - Я собираюсь
проделать до смерти еще немало мерзостей. Вчера я как раз обдумывал одну в
постели.
- Если наша цель - ничто, - сказал доктор Булль, загадочно улыбаясь, -
стоит ли трудиться?
Старый профессор уныло глядел куда-то вверх.
- Каждый знает в сердце своем, - проговорил он, - что ради великого
Ничто трудиться стоит.
Наступило многозначительное молчание, потом Секретарь сказал:
- Однако мы отошли от темы. Нам надо решить, как именно убьет их Среда.
Полагаю, все согласны с первым предложением, с бомбой. Что же до частностей,
я предложу, чтобы завтра утром он...
Речь его резко прервалась, над ним нависла огромная тень. Председатель
поднялся, заслонив собою небо.
- Прежде чем это обсуждать, - спокойно и тихо сказал он, - перейдем в
комнату. Я должен сообщить нечто важное.
Сайм вскочил раньше всех. Миг выбора настал, смерть подошла вплотную.
Он слышал, как полисмен внизу переступает с ноги на ногу, - утро, хотя и
солнечное, было холодным.
Вдруг где-то на улице весело заиграла шарманка. Сайм замер и
подобрался, словно зазвучала боевая труба. Он ощутил, что неведомо откуда на
него снизошло сверхъестественное мужество. Бренчащие звуки звенели всей
живучестью, всей нелепостью, всей безрассудной храбростью бедных, упорно
полагавшихся там, в грязных улочках, на все, что есть доброго и доблестного
в христианском мире. Мальчишеская игра в полицейских ушла куда-то; он не
ощущал себя ни посланцем приличных людей, притворившимся сыщиком, ни
посланцем старого чудака из темной комнаты. Здесь он представлял людей
простоватых и добрых, каждый день выходящих на бой под звуки шарманки. Он
возгордился тем, что он - человек, это ставило его неизмеримо выше сидевших
рядом чудовищ. Хотя [228] бы на мгновенье он увидел их жуткие причуды с
сияющих высот обычности. Он испытал то простое превосходство, которое
чувствует смелый человек, когда встретит могучего зверя, мудрый - когда
встретит могущественное заблуждение. Он знал, что не наделен умом и мощью
Председателя, но сейчас это беспокоило его не больше, чем то, что у него нет
тигриной силы или рога на носу. Все исчезло, он знал одно - Председатель не
прав, шарманка права. В ушах его звучал неопровержимый и грозный трюизм из
"Песни о Роланде": "Paiens ont tort et chretiens ont droit" ("Язычники не
правы, а христиане правы" (старофр.). - Прим. перев.), который на древнем,
гнусавом языке звенит и скрежещет, как мечи. Дух его сбросил бремя слабости,
он решил спокойно встретить смерть. Если шарманочный люд может держаться
старых как мир обязательств, может и он. Он гордился, что верен слову,
именно потому, что дал это слово неверным. Вот она, последняя победа над
безумцами - он войдет в их темную комнату и умрет за то, чего им даже не
понять. Шарманка играла марш бодро и звонко, как оркестр, и сквозь голоса
труб, певших славу жизни, он слышал глухую дробь барабанов, твердивших о
славе смерти.
Заговорщики тем временем входили в отель через балконную дверь. Сайм
замыкал шествие, спокойный с виду, хотя мысль его и тело были послушны
возвышенному ритму. Председатель провел анархистов вниз по кривой лесенке
(должно быть, по ней ходили слуги), и все очутились в полутемной холодной
комнате, где стояли скамьи и стол, словно в заброшенном зале заседаний.
Когда все вошли, он закрыл дверь и запер ее на ключ.
Первым заговорил неугомонный Гоголь, задыхавшийся от невысказанного
протеста.
- Фот! - крикнул он с таким сильным акцентом, что даже это слово стало
почти непонятным. - Фы гофорите, что не скрыфаетесь. Это вожь! Когда надо
обсудить что-нибудь фажное, фы прячетесь ф темный ящик. [229]
Председатель встретил эту речь с невозмутимым благодушием.
- Никак вы не поймете, Гоголь, - сказал он заботливо, как отец. - Все
слышали нашу болтовню на балконе, и никому не интересно, куда и зачем мы
пошли. Если бы мы сразу явились сюда, все слуги прильнули бы к замочной
скважине. Видно, вы ничего не смыслите в людях.
- Я умру за них! - запальчиво вскричал Гоголь. - Я убью тех, кто их
притесняет! Мне не до игры в прятки. Я поразив бы тирана прямо на пвощади.
- Так, так, - благодушно кивнул Председатель, усаживаясь во главе
длинного стола. - Сперва вы умрете за людей, потом поразите тирана.
Прекрасно. А теперь не сдержите ли вы свои похвальные чувства и не сядете ли
с нами за стол? Впервые за сегодняшний день вы услышите толковое слово.
Сайм сразу же сел с нервной поспешностью, отличавшей его в это утро.
Гоголь сел последним, ворча в бороду "...согвашатевство". По-видимому,
никто, кроме Сайма, не подозревал, что их ждет. Сам он чувствовал себя как
человек, который собирается сказать хорошую речь на эшафоте.
- Товарищи, - начал Председатель, поднявшись с места. - Поиграли, и
хватит. Я привел вас сюда, чтобы сообщить вам такую простую и потрясающую
вещь, что даже слуги, привыкшие к нашим шуткам, уловили бы в моем тоне
серьезность. Мы обсуждали планы и назначали место. Прежде всего я предлагаю
ни планов, ни места на голосование не ставить, а всецело препоручить их
одному из нас. Самым надежным мне представляется товарищ Суббота, доктор
Булль.
Все уставились на него, потом подскочили, потому что следующие слова
Председатель произнес негромко, но с истинной страстью и стукнул кулаком по
столу:
- Итак, ни о планах, ни о месте мы говорить не будем. В этом обществе
ничего обсуждать нельзя.
Воскресенье умел удивить соратников, но сейчас им показалось, что он
еще никогда не удивлял их по-настоя- [230] щему. Все беспокойно заерзали,
только Сайм сидел неподвижно, держа руку в кармане, где лежал заряженный
револьвер. Когда удар обрушится на него, он дорого продаст свою жизнь. По
крайней мере, он узнает, смертен ли Председатель.
Воскресенье ласково говорил:
- Вероятно, вы догадываетесь, почему я препятствую свободной беседе на
этом пиршестве свободы. Пускай посторонние слышат нас, это не важно - они
считают, что мы шутим. Зато важно другое. Если среди нас окажется человек,
знающий о наших взглядах, но не разделяющий их, человек, который...
Секретарь по-женски взвизгнул.
- Этого не может быть! - крикнул он и вскочил с места. - Не может...
Председатель хлопнул по столу большой рукой, плоской, как плавник
гигантской рыбы.
- Может, - медленно произнес он. - Среди нас сыщик. За этим столом
сидит предатель. Не буду тратить лишних слов. Это...
Сайм приподнялся, держа палец на курке.
- Это Гоголь, - сказал Воскресенье. - Вот тот лохматый шарлатан,
выдающий себя за поляка.
Гоголь вскочил, в обеих его руках были револьверы. Три человека
мгновенно схватили его, даже профессор попытался встать. Но Сайм ничего не
видел. Окутанный блаженным мраком, он опустился на место, обессилев от
радости.



Глава VII НЕОБЪЯСНИМОЕ ПОВЕДЕНИЕ ПРОФЕССОРА ДЕ ВОРМСА



- Садитесь! - сказал Воскресенье голосом, которым говорил лишь раза два
или три, голосом, при звуке которого люди роняли оружие. [231]
Те, кто схватили Гоголя, сели, и сам этот сомнительный человек сел.
- Итак, мой милый, - сказал Председатель, словно обращаясь к
незнакомцу, - пожалуйста, суньте руку в жилетный кармашек и покажите мне,
что у вас там.
Бывший Гоголь немного побледнел, что было заметно, несмотря на густую
поросль, но с подчеркнутым хладнокровием запустил в карман два пальца и
вынул голубую карточку. Стоило Сайму увидеть ее, как он ожил. Карточка была
далеко, разобрать слов он не мог, но это и не было нужно. Она в точности
походила на ту, которую получил он сам, когда стал полицейским, сражающимся
с анархией.
- Печальный славянин, - сказал Председатель, - трагическое дитя Польши,
можете ли вы пред лицом этой карточки отрицать, что здесь вы... как бы это
выразить?.. de trop? (Лишний (фр.). - Прим. Перев.)
- Чего уж там! - отозвался бывший Вторник. Все подскочили, когда из
чащи заморских волос послышался быстрый и бойкий говор лондонца. Это было
так нелепо, словно китаец вдруг заговорил с шотландским акцентом.
- Вижу, вы понимаете свое положение, - заметил Председатель.
- Не без того, - отвечал сыщик. - Ну что же, ваша взяла! Согласитесь,
никакой поляк не сумел бы так говорить.
- Соглашаюсь, - сказал Воскресенье. - Акцент ваш неподражаем, хотя...
надо будет поупражняться как-нибудь в ванне. Вас не затруднит положить вашу
бороду рядом с карточкой?
- Чего там! - отвечал сыщик и сдернул одним пальцем косматую оболочку,
из-под которой вынырнули жидкие рыжеватые волосы и бледное остренькое лицо.
- Жарко было, - добавил он. [232]
- Отдаю вам должное, - сказал Председатель с каким-то жестоким
восхищением, - держались вы неплохо. А теперь послушайте. Вы мне нравитесь.
Поэтому я огорчался бы две с половиной минуты, если бы услышал, что вы
умерли в муках. Между тем, сообщи вы о нас полиции или кому-нибудь иному,
мне не избежать этих неприятных минут. О ваших ощущениях распространяться не
стану. Будьте здоровы. Не споткнитесь, тут ступенька...
Рыжеватый служитель порядка, притворявшийся Гоголем, молча встал и
вышел. На вид он был беспечен, но потрясенный Сайм все же понял, что это
далось ему нелегко. Судя по легкому шуму у двери, изгнанный сыщик оступился.
- Время летит, - весело сказал Председатель, взглянув на часы, которые,
как и все у него, были больше, чем надо. - Пора и уходить. Опаздываю в
филантропическое общество, мне вести заседание.
Секретарь повернулся к нему, дернув бровью, и не без резкости спросил:
- Не лучше ли обсудить план? Шпион ушел.
- Не лучше, - сказал Председатель зевая (зевок этот был похож на легкое
землетрясение). - Оставьте все, как есть. Суббота распорядится. Мне пора.
Значит, завтракаем здесь ровно через неделю.
Бурные сцены сильно расшатали и без того больные нервы Секретаря. Он
был из тех, кто щепетилен и совестлив даже в преступлении.
- Я протестую, - сказал он. - Так нельзя. Одно из основных наших правил
требует, чтобы планы обсуждал Совет в полном составе. Конечно, я всецело
одобряю вашу осторожность, но теперь, когда предателя нет...
- Любезный Секретарь, - отвечал Воскресенье, - если, придя домой, вы
сварите свою голову вместо репы, она еще может пригодиться. Впрочем, не
знаю. Нет, скорее пригодится.
Секретарь поднялся на дыбы, словно разъяренный конь. [233]
- Право, я не пойму... - обиженно начал он.
- То-то и оно, - перебил Председатель, часто кивая, - то-то и оно, что
вы никак не поймете. Да осел вы несчастный! - взревел он и встал. - Вы не
хотите, чтобы нас подслушали? А откуда вы знаете, что предателей больше нет?
И он вышел из комнаты, трясясь от непонятного презрения.
Четверо оставшихся глядели ему вслед, явно ничего не понимая. Один Сайм
все понял и похолодел от ужаса, Если последняя фраза что-нибудь означала,
она означала, что опасности не кончились. Воскресенье еще не мог обличить
его, как Гоголя, но не мог и доверять ему, как другим.
Другие эти встали с мест и, ворча кто громко, кто потише, пошли
куда-нибудь пообедать, ибо было уже далеко за полдень. Профессор выбрался
последним, он двигался медленно и мучительно. Сайм посидел еще, обдумывая
свое странное положение. Молния в него не ударила, но гроза не прошла
стороной. Наконец он встал и вышел на площадь. Холод стал сильнее, и Сайм
удивился, увидев порхающие снежинки. Трость и фляга были при нем, но плащ он
снял и оставил то ли на катере, то ли на балконе. Надеясь, что скоро
распогодится, он укрылся в подъезде небольшой грязноватой парикмахерской, в
витрине которой виднелась лишь хилая, хотя и нарядная дама.
Снег между тем становился все гуще, и, чтобы не впасть в уныние от вида
восковой дамы, Сайм стал усердно глядеть на пустынную белую улицу. К
великому своему удивлению, он заметил, что неподалеку тихо стоит старик и
смотрит на парикмахерскую. Цилиндр его был засыпан снегом, словно шапка
Рождественского Деда, вокруг штиблет и щиколоток образовались сугро

Страницы

Подякувати Помилка?

Дочати пiзнiше / подiлитися