Сергей Корнев. Блюстители дихотомий.
Кто и почему не любит у нас Пелевина
Copyright (С) 1998, 1999
Оригинал этого текста находится по адpесу
"...А про Катона люди пусть лучше спрашивают, почему этому человеку
нет памятника..." (Из
Плутарха)
В декабре 1997 года в культурной жизни нашей страны случилось примечательное
событие, вызвавшее много толков, пересудов и недоуменных вопросов.
Жюри Букера-97, вопреки общим ожиданиям, не включило в число финалистов
роман Виктора Пелевина "Чапаев
и Пустота", превратившийся тогда в "хит сезона". Общее
удивление по этому поводу, то, что этот факт получил гораздо большее внимание,
чем фигура тогдашнего букеровского победителя, - пожалуй, такого триумфа
русский писатель не испытывал уже давно. Этот, казалось бы, чисто формальный
акт превратился в настоящее культурное событие, анализ причин и истоков
которого многое проясняет в нынешней ситуации. Творчество Пелевина это
хорошая система тестов на отношение современной культурной среды к пристойной
новой литературе.
- В чем же он все-таки провинился?
- "Тридцать сребреников за рецепт бестселлера"
- (Пелевин и постсоветская "творческая интеллигенция")
- Пелевинское творчество с точки зрения русской классики
- (Пелевин и "пушкинисты")
Решение букеровского жюри было преподнесено как некий нравственный жест,
как "гражданский подвиг", как ритуальное осуждение "всей
вообще подобной литературы". На первый взгляд все выглядело вполне
благопристойно: общество, уставшее от культурного упадка и нравственного
помешательства, наконец потянулось к высокой духовности, к национальному
культурному наследию, а Пелевин просто подвернулся под горячую руку. В
его лице наказали "всех вообще постмодернистов", "тех, кто
во всем виноват", "кто разрушает нашу культуру". Но тем,
кто знаком с творчеством Пелевина, все это не могло не показаться абсурдным
недоразумением. Сложилось впечатление, что члены жюри вообще не читали
последних произведений Пелевина и основывались в своих выводах на его раннем
творчестве, на юношеском романе "Омон
Ра".
Довольно странно было слышать, как Пелевина ставили на одну доску с
Владимиром Сорокиным и другими экспериментаторами новой волны, которые
строят свою эстетику на разрушении самого понятия литературы. Ведь как
раз Пелевин, из всех новых писателей, является наиболее принципиальным
антагонистом этой линии. С точки зрения формы он вполне академичен, с точки
зрения содержания в большинстве своих произведений, особенно последних,
выступает как жесткий моралист, проповедник духовности и противник потребительской
жизненной установки. Наконец, трудно не заметить общую воспитательную направленность
его творчества, когда высокохудожественная интеллектуальная проза адресуется
к молодой аудитории, культурным развитием которой сегодня столь многие
озабочены. Базовое мироощущение молодежной субкультуры он сумел перенести
в полноценный культурный контекст и выразить нормальным русским языком.
Комизм ситуации заключается в том, что именно исходя из тех мотивов, которыми
члены букеровского жюри оправдывали свою нелюбовь к Пелевину, они должны
были, наоборот, выставить его в качестве образца для подражания.
Перечень претензий к Пелевину и его роману, заявленный в ряде критических
отзывов и публикаций, мог только усилить недоумение. Одни вменяли ему в
вину то, что он "хотел написать бестселлер", как будто в этом
есть преступление - написать книгу, которую читают читатели, а не только
литературные критики. Другие ругали его за несерьезность и легковесность,
несовместимую, по их мнению, с высокой миссией писателя в столь переломную
эпоху, - хотя этот роман посвящен как раз самой серьезной и самой актуальной
теме, какая только есть в русской культуре, - теме существования личности
в эпоху исторических катаклизмов. Третьи увидели в этом романе чрезмерное
увлечение интеллектуальной игрой, - хотя в эпоху господства массовых стандартов,
апеллирующих к набору примитивных эмоций и инстинктов, писатель, которому
удалось заинтересовать широкого читателя интеллектуальным произведением,
достоин памятника при жизни. Четвертые набросились на пелевинский "постмодернизм",
хотя о текстах Пелевина этот ярлык говорит не больше, чем общий ярлык "соцреализм"
о "Тихом Доне", "Василии Теркине" или "Счастливой
Москве". Пятые, войдя во вкус настоящих мастеров пера, журили его
за плохо состыкованный сюжет, за логические неувязки и стилистические погрешности,
а то и просто за плохое владение русским языком. Нашлись и те, кто обнаружил,
что "Чапаев и Пустота" "не соответствует форме романа",
а стало быть и вообще не подходит под стандарты большого Букера.
События развивались по стандартному сценарию "знаковых осуждений"
советской эпохи, когда чиновники от искусства, прикрываясь идеологическими
лозунгами, вываливали на человека весь набор обвинений, какие только можно
придумать. Причина такой реакции вполне объяснима: Пелевин этим своим романом,
да и самим своим существованием, нарушил целый ряд стереотипов, укоренившихся
в сознании отечественной околокультурной тусовки.
Он не угодил никому. Западников не устраивает его скептическое отношение
к ценностям Запада, к идеалу сытого буржуа. Патриоты-почвенники не приемлют
его "мистический индивидуализм" и иронично отстраненное отношение
к социальной реальности. "Творческая интеллигенция" не может
простить ему внезапный успех и популярность. "Постмодернистам"
и циникам не нравится его вполне серьезное, искреннее отношение к трансцендентным
ценностям и экзистенциальным вопросам. Приверженцев православия возмущают
его эксперименты с экзотическими религиозными доктринами. Защитники отечественного
культурного наследия не могут смириться с тем, что он относится к нему
свободно и творчески, пытается его оживить и встроить в контекст эпохи.
Но самое главное пожалуй то, что нарушение ценностных установок отдельных
интеллигентских сообществ происходит, с их точки зрения, несовместимым,
взаимоисключающим образом. В мире пелевинских текстов подвергаются сомнению
не просто отдельные штампы и стереотипы нынешнего интеллигентского сознания,
но сами базовые бинарные оппозиции, на которых оно держится, которые составляют
его фундамент, - именно поэтому Пелевин не устраивает никого, именно поэтому
остракизм был таким полным и жестким.
Пожалуй, только одно культурное сообщество могло бы назвать Пелевина
своим писателем. Речь идет о молодом поколении постиндустриальной эпохи,
о тех, кого обобщенно можно назвать "виртуальным классом",
- если использовать этот ярлык не только в социально-профессиональном,
но и в возрастном и мировоззренческом ключе. Заметим, что речь идет не
о "компьютерных подростках", как это обычно хотят представить,
а о поколении 20-30-летних, о студенчестве, о людях интеллектуальных профессий.
В культурном официозе эта среда практически не представлена, ее вкусы и
потребности игнорируются, а мир, в котором она живет, представителями других
культурных сообществ воспринимается как нечто далекое и малопонятное.
Пелевин и постсоветская "творческая интеллигенция"
Наиболее жестокий удар существование Пелевина нанесло по "творческой
интеллигенции" постсоветской эпохи, особенно по той ее части, которая
оккупировала поприще литературы. Речь идет об определенном кpуге деятелей
культуры, которые в прошлом штамповали халтуру за государственный счет,
а сегодня всеми силами пытаются удержать свои позиции в культурном пространстве,
приспосабливаясь к малейшим изменениям общественных симпатий и политической
ситуации. В 80-90-е эту среду пополнила когорта более молодых халтурщиков,
которые занимаются симуляцией "под авангард". Пелевин, желая
или не желая того, попал в самый центр, в самое сердце того конфликта ценностей,
который бушует сегодня в душах этого сословия.
Главная проблема этих людей в том, что ничего кроме халтуры они творить
не умеют и сами это прекрасно понимают. Но раньше, в советское время, у
одних был госзаказ на халтуру гуманистического и нравственно-воспитательного
характера, другие оккупировали поле диссидентской и андеграундной халтуры,
- а общество, изолированное от всего остального, было вынуждено это халтуру
потреблять. Тогда, занимаясь симуляцией высокой культуры, они могли по
крайней мере ощущать себя порядочными людьми. Но в 90-е ситуация резко
изменилась: искусственные барьеры исчезли, информационный голод потерял
остроту, и творчество, претендующее на высокую культуру, должно теперь
по-настоящему удовлетворять определенным высоким стандартам. Сегодня прибыльно
халтурить можно только на почве "порнухи и чернухи", - а это
больно бьет по чувству собственного достоинства старых халтурщиков и рождает
комплексы у молодых.
Ведь что происходит сегодня с этим сословием? С одной стороны, хочется
сохранить сословную честь, старую позу - позу русского интеллигента XIX
века, для которого существует только культура, мир идей, а приманки, которые
предлагает косный мир капитала, - нечто презренное и не заслуживающее внимания.
С другой стороны, эта ценностная установка начиная с 60-70-х годов постепенно
выветрилась, а в 90-е уж и совсем обветшала, - и не где-нибудь, а в собственном
сознании интеллигентов. Сегодня им стало неуютно в этом новом мире, к созданию
которого многие из них в какой-то мере приложили руку. Не кто-то другой,
а именно они сами считают себя аутсайдерами, неудачниками, лишними людьми.
Они ищут эту причину снаружи, и забывают, что тут действует закон: по-настоящему
"лишним" человек становится именно тогда, когда сам начинает
считать себя лишним.
И все же, внутренний выход из этого конфликта был найден. Был найден
своеобразный компромисс, который позволяет существовать с таким раздвоением
в душе. Компромисс этот формулируется так: "успех и популярность достигаются
только путем отказа от интеллигентской сущности." То есть, добиться
успеха на почве культуры можно только с помощью "чернухи и порнухи"
или, на худой конец, политического агитпропа. Вся ответственность за личную
экзистенциальную несостоятельность перекладывается таким образом на потребителя
культурной продукции: "Мы-то хорошие, но то быдло, которое читает
наши книги, смотрит наши фильмы, слушает нашу музыку, - оно жрет только
всякую гадость, а от настоящего искусства, от высокого, доброго и вечного
отказывается. Поэтому мы или ничего не делаем, и бережем свою кристально
чистую интеллигентскую душу, или занимаемся халтурой, чтобы заработать
на хлеб насущный." Заметим, что эта идея была придумана не в Америке
или Африке, а в стране литературы, где, несмотря на все безобразия, остался
многомиллионный слой образованных интеллектуальных людей, которые ждут
не дождутся талантливого современного искусства.
Положенная в основание этого компромисса дихотомия - "полноценное,
но именно поэтому никому не нужное творчество" / халтура, коммерческая
"чернуха" или беспринципный агитпроп - оказалась настоящей
находкой. Она была принята "на ура" не только в кинематографе,
где упадок имеет объективные причины, где не обойтись без вливания финансовых
средств, но и в литературе, на которую экономический коллапс повлиять никак
не может и которая жила и развивалась в нашей стране даже во время гражданской
войны и полной разрухи. Этот компромисс устраивает всех. Во-первых, он
оправдывает тех, кто добился успеха с помощью блевотины, рассчитанной на
самый низменный вкус. При этом нет особой разницы, что это за блевотина
- западническая или стилизованная под патриотизм (как в нынешнем кинематографе,
когда эстетику "водка, баня, гармонь" пытаются выдать за "возрождение
национальной культуры"). Он оправдывает и тех, кто не сумел добиться
даже этого и по-прежнему пытается штамповать имитацию высокой культуры.
Неспособность к подлинному творчеству, нужному и интересному для других,
ему хочется списать на плохие времена, на "нежелание поступаться принципами".
И вот пришел Пелевин и безжалостно разрушил этот стереотип: он позволил
себе снискать широкий успех через настоящую, высокую литературу. Больше
того, он вернул интерес к литературе у тех, кто в ней разочаровался и давно
променял на музыку и видео. Словом, "за тридцать сребреников"
он продал всю постсоветскую околокультурную тусовку. И теперь им всем,
чтобы сохранить лицо, остается только один выход: сделать вид, что никакого
Пелевина нет и никогда не было.

